Пэйринг и персонажи
Описание
Все должно быть просто – они потрахались бы в университетской уборной и разбежались каждый в свою сторону.
Вот только Сукуна смотрит в такие неправильно тусклые, безжизненные глаза Мегуми – и, насколько бы сильно его ни хотел, отчетливо ощущает, как внутри вместо голода, жажды, желания лишь усиливается беспокойство.
Просто не будет, верно?
Черт возьми.
Примечания
я не знаю, заглянет ли сюда кто-то вообще - и все равно зачем-то притащил
хотя мотивацию что-то публиковать все сложнее и сложнее нацарапывать
светло не будет
09 июня 2025, 08:28
Оставшуюся часть дня Сукуна проводит с ощущением все нарастающей, все явственнее скулящей за ребрами тревоги и взглядом, то и дело выискивающим Мегуми в толпе – но выискивающим, очевидно, абсолютно бессмысленно.
Конечно, он помнит, как тот сказал – ему нужно побыть одному.
Конечно, отлично осознает – это действительно так; отчетливо видел это в разбитых глазах Мегуми, в напряжении и надломе Мегуми.
Он явно не планировал того, что сегодня случилось.
Не планировал никогда вот так перед Сукуной плакать, вот эту свою сторону ему показывать – надколотую, уязвимую, явно ту самую, которая месяцами заставляла его взгляд все сильнее и сильнее тускнеть, въевшиеся в кожу тени под его глазами становиться все темнее и темнее, его самого казаться все более осунувшимся, уставшим, посеревшим.
Так что Сукуна может понять, если после такого Мегуми правда нужно в одиночестве побыть, восстановить равновесие, в себя прийти; вновь отыскать силы надеть на себя разлетевшуюся ошметками, привычную маску спокойствия, невозмутимости и сдержанности.
Да, конечно, хотелось бы, чтобы он вообще не ощущал потребности носить эту маску хотя бы при нем, при Сукуне…
Но это уже, конечно, дохрена требует.
Все-таки после случившегося сегодня надрыва ему явно нужны время, пространство и одиночество – потому и пришлось сначала заставить себя его отпустить, сжимая кулаки и глядя на закрывающуюся за сталью спины дверь.
А теперь Сукуна еще и очень, очень старается не искать Мегуми намеренно – правда старается, но взглядом против воли все равно то и дело выискивает.
Выискивает.
Выискивает.
Ни черта не может поделать с тревогой, с беспокойством, со страхом, нарастающими у него внутри.
Сейчас он вдруг особенно остро жалеет о том, что у него нет номера Мегуми – если бы тот даже просто его сообщение прочитал, Сукуна уже хоть знал бы, что он в принципе в состоянии это сделать. Но, очевидно, у них совсем не те отношения, при которых меняются номерами телефонов.
В принципе – не отношения.
Ни в каких их разновидностях.
От мысли об этом, от этого осознания – горло тут же топит горечью, а по подреберью въебывает болезненным мощным хуком; но он стискивает зубы, сжимает кулаки – и отмахивается от ощущений. Потому что сейчас нихрена не до того. Потому что сейчас самое важное – не Сукуна и не его боль…
Да это в принципе никогда и не было самым важным для него, если речь заходит о Мегуми.
Свое можно затолкать поглубже, проигнорировать, забить – потому что на первом месте, конечно же, его боль, а не собственная. А сейчас, после случившегося, после увиденного – это тем более так. Сейчас ему, эгоцентричному мудаку, вообще оказывается поразительно легко о себе не думать.
Вообще на себя поебать.
Все-таки, хотя какой-то здравой частью Сукуна и понимает, что должен был отпустить там, в кабинете – одновременно с этим ему кажется, что оставлять Мегуми в таком состоянии одного все-таки идея хреновая.
Но и удерживать его рядом с собой силой, конечно же, тоже не мог.
По итогу любой вариант действий, который бы он ни рассматривал, кажется провальным: остаться рядом или отпустить, позволить побыть одному или все-таки найти и остаться рядом, только сверлить свой бесполезный телефон взглядом или пойти, отыскать своего идиотца-братца и потребовать у него номер Мегуми, чтобы хотя бы получить возможность по факту прочтения сообщений понять, насколько он сейчас в функционирующем состоянии.
На то, что ответит или примет звонок – нет расчета в принципе.
Ему явно сейчас не до этого.
Никогда еще в жизни Сукуна не ощущал себя настолько бесполезным и беспомощным.
Никогда еще ему настолько сильно не хотелось кому-то помочь, стать поддержкой, опорой – чтобы вместе с тем осознавать себя неспособным это сделать. Будто, как бы он в попытках помочь ни поступил – все равно по итогу проебется, превратит и без того катастрофическую ситуацию во что-то еще похуже.
Охренительно просто, бля.
***
Ну вот и что Сукуне, такому бессмысленному еблану, в результате делать-то? Потому что бездействие попросту убивает. Но и какие действия можно предпринять, при этом ничего не усугубив – неясно тоже.***
черт черт черт***
По итогу он возвращается к себе после пар, так больше Мегуми и не увидев, даже мельком, далекой тенью в коридорах – и, в своем беспокойстве уже ломанувшийся далеко за максимум, принимается метаться по комнате раненым зверем. Ну и что дальше-то, а? Просто забить и заняться другими делами Сукуна и не хочет, и не может, попросту не в состоянии так поступить – черт возьми, это же Мегуми: Мегуми, которому плохо и больно; Мегуми, который ментально изранен, который ментально кровоточит; Мегуми, который один, один, один. От этого страшно – за него. От этого больно – за него. Так, как никогда и за кого страшно не было и не болело. Возможно, одна из самых ужасающих вещей, которые Сукуна в своей гребаной уродливой жизни видел и проживал – это слезы Мегуми. Потому что, когда Мегуми, сильный, стальной, сдержанный, невозмутимый – вот так ломается. Это ломает рикошетом. Потому что в голове ясное, отчетливое понимание – должно было произойти что-то по-настоящему ужасное, чтобы он вот так сломался. А Сукуна, бля, до сих пор даже не знает, о чем именно речь – но теперь убедился в том, что ему не казалось и он ничего не надумывал; что на деле все, кажется, даже еще хуже, гораздо хуже, чем он все эти месяцы считал. Но, в то же время… Ему кажется, что Мегуми это все-таки нужно было – хоть немного выплакаться, хоть немного выпустить на свободу той боли, что у него внутри. Потому что он, всегда стоический, сильный, держащий свои эмоции под контролем, взаперти – вряд ли себе вообще позволял это хоть раз за все прошедшие месяцы. А ведь так нельзя. Каким бы эгоистичным мудаком Сукуна ни был, но даже он понимает – слишком хорошо понимает, на самом деле, – если очень долго спрессовывать под многотонными прессами боль у себя за ребрами, не позволяя вырваться наружу, то однажды пространства там попросту перестанет хватать и все это к хренам взорвется, разъебет внутренности и кости в кровавую кашу. Он может быть ублюдком во многих аспектах, но никогда не считал слезы слабостью и за них не осуждал – пусть вместе с тем и не знает, как с ними справляться, и обычно плохо умеет чужой плачь выносить и терпеть. Но с Мегуми совсем не было сложно терпеть. В принципе терпеть не приходилось. Отчаянно и больно было лишь от неспособности сделать больше, чем просто находиться рядом. Но по крайней мере Сукуна рад, что мог хотя бы это: мог хотя бы быть рядом, мог хотя бы надежно и бережно его держать, такого страшного тихого и отчаянного в своем сломе, мог хотя бы успокаивающе проводить ладонями по всегда стальной, но в тот момент дрожащей спине. Вот только едва ли это чем-то существенно помогло, черт возьми. Чем больше времени проходит с тех пор, как они расстались там, в кабинете – тем лишь все более и более бесполезным и никчемным Сукуна себя ощущает. Но даже так он все еще не знает, что еще мог бы тогда – или может сейчас – сделать. Не знает, черт возьми. Впервые в жизни Сукуна вдруг жалеет о том, что всегда был похуистичным мудаком, которому на всех поебать – теперь из-за этого у него нихрена нет никакого опыта в том, как утешать людей и поддерживать, и он просто превращается в жалкий и ни на что не способный кусок дерьма. Хотя даже так все еще не может представиться себе, каким образом ему могло бы быть дело до кого-то из окружающих его серых, безликим, ненужных людей – да ну нахер. Это – только Мегуми. Всегда – Мегуми. Жаль только, что нельзя загуглить надежный способ стать для самого важного, самого ценного во всем гребаном мире человека кем-то, на кого тот сможет опереться и выдохнуть – и тут же в этого кого-то превратиться без каких-либо проебов и промахов. Бля. Все, что Сукуна сумел – это только подставить свое плечо и протянуть свои руки, поймать в тот момент, когда он, кажется, балансировавший на краю обрыва, наконец шагнул в черноту. Одна мысль, что Мегуми тогда мог быть со своей болью совсем один… Черт! Вот только сейчас-то он все равно один. Сейчас-то все равно черт знает, что делать и как помочь. Сейчас-то Сукуна только и может – бесполезно метаться по комнате, носиться из угла в угол, едва сдерживаясь от того, чтобы прошибать кулаком стены. Из-за ощущения собственного бессилия.***
Так что – какой от него, нахрен, смысл? Какая от него, нахрен, польза?***
Блядь!***
В какой-то момент своих метаний и уже граничащего с ужасом беспокойства, Сукуна оказывается катастрофически близок к принятию решения все же отправиться Мегуми искать, хотя бы просто для того, чтобы издалека его увидеть – и приглушить изъедающий изнутри страх за него. Вот только черт знает, а где искать-то, конечно же. Поэтому он уже начинает подумывать о том, чтобы вытрясти с идиотца-братца не просто номер его телефона, а все-таки сразу гребаный адрес… Когда вдруг слышит стук в дверь. Первая реакция Сукуны – просто проигнорировать. Для начала, ему сейчас точно не до того, чтобы видеть чужие бесячие рожи, но еще есть у него ебланская привычка прятаться от всяких сложных, неудобных, пугающих эмоций – к которым точно можно отнести кроющие его сейчас беспокойство и ужас, – за яростью и злобными оскалами. Поэтому он не может быть уверен, что не сорвется и не впечатает рожей в стену того придурка, который рискнул к нему заявиться. А сейчас точно не до того, чтобы разбираться с последствиями этого. Но потом взгляд Сукуны вдруг непроизвольно скользит к двери – и он хмурится. Что-то внутри него – инстинктивное, бессознательное, псиная чуйка или еще какая хрень в том же духе – подталкивают к тому, чтобы все-таки проверить, а кто там. Да и сам стук – всего несколько твердых, но осторожных, спокойных, каких-то почти тактичных ударов по двери – не похож на грохот в исполнении тех ебланов, рожи которых обычно хочется в стены впечатывать. Интуиция подсказывает – там может оказаться что-то важное и Сукуна потом пожалеет, если сейчас проигнорирует, открывать не станет. Пусть мозг с этим и не согласен, не понимая, какого хрена и что вообще там важного оказаться может – но своим инстинктам он привык доверять. Они его никогда не подводят. В конце концов, даже если на этот раз псиная чуйка впервые решила начать сбоить, то Сукуна всегда может рявкнуть на того, что там решил к нему завалиться – вот сейчас попросту абсолютно не до того, бля! – и отвести этим немного душу, чо. Вряд ли поможет, конечно, но, возможно, если кого-нибудь позапугивать – то в голове немного прояснится и наконец получится понять, как дальше поступить. Ну, что Сукуна теряет, а? Поэтому, раздражено выдохнув, он все-таки разворачивается и отправляется к двери, уже готовый начать едко скалиться и опасно рычать – но как только резко, злобно распахивает и видит того, кто оказывается по ту сторону. То все язвительные, угрожающие реплики, уже готовые сорваться с его языка – проваливаются куда-то обратно в глотку. Он шумно выдыхает. Одновременно ощущает, как тревога немного отпускает, перестает так сильно душить, позволяя сделать глубокий, шумный вдох, кажется, впервые с того момента, когда Сукуна наблюдал за скрывающейся в дверном проеме стальной спиной. А вместе с этим лишь нарастает – но каким-то новым образом, въебывая по костям так, что почти можно услышать их треск. Насколько бы парадоксальным такое сочетание ни было. Потому что там, напротив него – Мегуми. Мегуми, глаза которого больше не покрасневшие, который вновь выглядит собранным и невозмутимым, который опять нацепил свою непроницаемую, стоическую маску, который, черт возьми, попросту здесь, и от самого этого факта, от подтверждения, что вот же он, дышащий и живой – тревога немного отпускает. Но, в то же время – очевидно ведь, что Мегуми все еще от кого-либо подобия порядка далек, даже если теперь вновь лучше притворяется, будто все вернулось в норму, и смог бы кого-нибудь другого провести. Кого-нибудь другого – но точно не Сукуну. Потому что он сходу, с одного отчаянного взгляда, за считанные секунды может выхватить признаки того, что нихрена Мегуми ни в каком не долбаном порядке. Да и как бы он мог, а?! Но как раз из-за осознания этого – одновременно тревога лишь нарастает, просто теперь несколько иным образом. Потому что, ладно, да, живой и дышащий – что определенно хорошо, – но боль, и разруха, и надлом, они ведь все еще там, в глазах Мегуми, теперь лучше скрытые за маской его невозмутимости, но для Сукуны все еще такие, черт возьми, очевидные. От этого – больно самому. От этого – приходится сжать руки в кулаки и крепче сцепить челюсти, удерживая себя от порыва тут же ломануться вперед и притянуть его к себе. Укутать в себя. Одновременно и из-за потребности прикоснуться, физически убедиться в том, что не галлюцинирует, не ловит странный трип – и попытаться вновь также, как и там, в кабинете, удержать и помочь, побыть оборой и поддержкой хотя бы вот так, на уроне касаний и объятий. Но – нельзя. Но – нет права. Но – там, в кабинете, такие действия Сукуны хотя бы оправдывались ситуацией, а сейчас, когда смотрит во вновь закрытое, непроницаемое лицо, в тусклые и страшно-безжизненные, но сильные глаза, оправданий у него уже не будет. – Привет, – тихо произносит тем временем Мегуми, и Сукуна отзывается таким же тихим эхом: – Привет. На секунду-другую они замирают вновь в тяжелом, давящем на ребра молчании, и Сукуна, который все еще судорожно пытается осознать, что Мегуми и правда здесь, живой-дышащий, лихорадочно осматривает его в попытках убедиться, что он хотя бы физически в порядке – попросту не в состоянии вот так сразу придумать, что сказать. Не в состоянии попросту происходящее полностью осознать. Потому что, может быть, инстинкты и подтолкнули его дверь открыть – но мозг вообще не рассматривал такой вариант того, кто может оказаться по ту сторону, а как следствие все еще продолжает прокручивать возможность с галлюцинациями, вызванными беспокойством. Даже в самых смелых своих гребаных мечтах Сукуна не рассматривал шанс того, что Мегуми может сам, добровольно к нему прийти. Не думал даже, что тот знает, куда нужно идти. Хотя, приходит понимание, наверное, нужное направлении указал все тот же идиотец-братец, у которого сам подумывал чужой адрес выведать. Но это не так уж важно. Важно, что он сейчас все-таки здесь, живой-дышащий и вряд ли являющийся всего лишь плодом едущего протекшей крышей сознания – потому что тогда Сукуна наверняка навоображал бы себе Мегуми куда более ожившим, вновь ярким и цельным, хотя бы в собственных галлюцинациях лишил бы его боли и надлома в глазах, раз не может сделать этого на самом деле. Так что, да, это реальность. Горькая, страшная и бьющая под дых снова и снова, явно намереваясь превратить все нутро в одну сплошную гематому. Но в данном случае – это хорошо. Потому что Сукуна точно предпочтет видеть перед собой пусть тусклого и осунувшегося, но реального Мегуми, который, по каким бы то ни было причинам, но все же решил к нему прийти – чем пропадать в каких-то идеализированных, мудацких галлюцинациях. Второе, конечно, было бы проще. Но он никогда не был склонен выбирать то, что проще. Пока Сукуна продолжает пристально за Мегуми наблюдать и с увеличивающимся беспокойством подмечать все признаки того, насколько он нихрена-не-в-порядке – видит, как тот поднимает руку и зарывается пальцами себе в волосы редким для него нервным жестом, когда наконец первым прерывает молчание хрипловатым, но твердым голосом: – Я подумал, что задолжал тебе объяснения. После сегодняшнего. – Ты ничего мне не должен, – от услышанного моментально находится со словами нахмурившийся Сукуна, включаясь в происходящее и наконец начиная целиком и полностью осознавать реальность этого. Внутри него тут же что-то возмущенно вскидывается в сопротивлении из-за этого задолжал – нет, так будет нечестно и несправедливо. Потому что действительно не должен и ему ужасно не нравится, что Мегуми может думать иначе, а по ребрам больно ударяет при мысли, что и пришел он только потому, что считает, будто обязан объясняться. Вновь приходится отмахиваться от этого ощущения – нет, Сукуне все еще нихрена не до собственной боли, – когда он добавляет осторожнее, абсолютно искренне: – Но, как я и говорил – я готов и рад буду тебя выслушать, если ты сам этого хочешь. Кажется очень важным, чтобы Мегуми сам хотел рассказать и открыться, чтобы был по-настоящему к этому готов, а не поступал так только из-за какого-то там гребаного должен. Вообще-то, сам Сукуна думает, что точно также, как ему нужно было отпустить часть боли вместе со слезами – ему нужно и высказаться, поделиться с кем-то тем, что с ним происходит, потому что едва ли он за все прошедшие гребаные месяцы это хоть раз делал. Но все не равно вот так, заставляя себя и принуждая из-за ощущения долга – таким образом вряд ли станет хоть немного легче. Скорее всего, только хуже. В ответ на эти слова в глазах Мегуми мелькает что-то странное, сложное и нечитаемое, а затем он как-то рвано кивает и взмахом головы указывает на дверной проем, засовывая при этом руки глубже в карманы и выглядя немного, непривычно неловко, когда спрашивает: – Можно зайти? А Сукуна оторопело моргает, только теперь осознавая, что, да, из-за него Мегуми так и стоит до сих пор в общем коридоре – так что спешно отходит в сторону, пропуская его и мысленно себя матеря за то, что настолько из-за этого неожиданного появления затупил. – Конечно. Ну вот что за еблан Сукуна, а? Как у него получается проебываться там, где это кажется вообще невозможным, пусть даже по мелочи? Его неоспоримый гребаный талант, бля! Но почему этот талант не может быть обращен на кого-нибудь другого, а? На кого-нибудь, до кого нет никакого долбаного дела? Хотя, наверное, в том и суть – тогда было бы плевать, проебывается или нет, так что это просто проходило бы мимо сознания. Когда дверь за Мегуми закрывается – Сукуна вновь поворачивается к нему и на этот раз видит только его стальную, сильную спину. Сам неловко зарывается пальцами в волосы, ощущая, как сердечный ритм беспокойно ломится в кадык, и пытаясь понять, что делать дальше, пока наконец не спрашивает неуклюже: – Эм… Может, хочешь что-нибудь выпить? Чай или кофе? Просто воды? Тут же вновь мысленно себя материт. Что за нахрен с ним не так? Это прозвучало сейчас, как какая-то механическая, лживо-вежливая херня; то, что ему вообще не свойственно, черт возьми – но Сукуна чувствует себя немного потерянным, а тревога внутри продолжает нарастать, ломать ребра. Ничего из этого привычным для него не является, а отсюда, наверное, и такое ощущение, будто он затерялся в стенах лабиринта и не знает, куда дальше свернуть – даже если на самом деле выход находится на расстоянии нескольких вытянутых рук, по итогу, с каждым новым поворотом, только сильнее от него отдаляется и дальше в тупик себя загоняет. В какой-то другой ситуации Сукуна был бы так чертовски счастлив увидеть наконец Мегуми здесь, в стенах своей комнаты. Это могло бы прозвучать, как мечта-которую-запрещал себе мечтать – могло бы, будь все иначе, светлее, ярче и теплее. Но прямо сейчас… Прямо сейчас Мегуми – концентрат боли, надлома, разрухи, а Сукуна осознает, что, будь они в каком-то другом, более ясном и правильном альтернативном мире, то этого момента, скорее всего, не произошло бы вовсе, потому что тогда у него вообще не было бы причин здесь находиться. Больно из-за осознания этого? Больно. Важен ли этот факт? Нет. Потому что Сукуна в любом случае предпочел бы какой-то альтернативный мир, где Мегуми счастливее, где у него все хорошо, где его не ломает так сильно изнутри – даже если при этом их ничего бы не связывало, а возможности дотянуться до него так и представилось бы и осталось бы лишь наблюдать вечность со стороны. Но альтернативного мира нет – есть только здесь и сейчас, где он все еще без какого-либо гребаного понятия, как помочь, чем поддержать, что сделать, черт возьми. Ощущает себя бесполезным ебланом, как никогда Еще секунду-другую Мегуми продолжает стоять к нему спиной, заслуженно игнорируя тупую, вымученную реплику про чай-воду-кофе – и Сукуна видит, как его плечи поднимаются и опадают, когда он глубоко вдыхает, после чего наконец оборачивается. Наконец вновь смотрит на него. Одновременно решительными и твердыми – но разбитыми и болезненными глазами, такой охренительно сильный, даже когда внутри у него явно пролитые кем-то или чем-то реки крови. Вот как им не восторгаться, а? Даже если в то же время – ответно больно. Наконец, до ушей доносится его абсолютно безжизненный, безэмоциональный голос: – Несколько месяцев назад я попал в аварию. Пьяный мудак за рулем, ехавший прямиком на нас – типичная история. Со мной были мой приемный отец и моя сестра. Сестра – мертва, приемный отец – в коме, на мне – почти не царапины. Все это Мегуми произносит, совершенно не меняясь ни в лице, ни в интонациях, будто выдает сухой отчет событий, происходивших с кем-то другим – но Сукуна отлично понимает, что это просто защитный механизм. Отчетливо видит в его глазах тонны лишь множащейся, растекающейся океанами боли, которая неизвестно, как вообще до сих пор помещается в его радужках и еще не хлынула наружу, руша собой весь гребаный мир. Из Сукуны вырывается шумный, сорванный, разрушенный выдох. Черт возьми. Черт.***
Черт Черт. черт черт чертчертчерт***
Конечно, Сукуна догадывался, что у Мегуми что-то произошло. Конечно, Сукуна понимал, что все достаточно плохо. Конечно, Сукуна видел, ясно видел все эти месяцы разруху, боль и слом, которые лишь увеличивались и нарастали, делая ему все хуже, и хуже, хуже. Конечно. Но в худших возможных сценариях не смог бы вообразить, что все настолько…***
– Пиздец, – сдавленно выдыхает Сукуна, ощущая, как боль за Мегуми стягивает ему грудную клетку гребаными цепями так, что сколы костей прошибают, к хренам изрубают внутренности и превращают в уродливое кровавое месиво. В ответ на это по губам напротив расползается короткая кривая ухмылка – которая больше похожая на открытую кровоточащую рану. В ней ни тени веселья – лишь горечь и боль. – Ага. Пиздец, – все тем же ровным голосом подтверждает Мегуми. – А сегодня… – против воли вырывается из Сукуны, и он обрывает сам себя, тут же мысленно себе по роже въебывает – еблан! Пусть сегодня и явно должно было случиться что-то еще, сверх того ужаса, который есть уже, раз было настолько плохо, еще хуже, чем обычно – но Мегуми сам скажет, если захочет, лезть же и закидывать его вопросами точно хреновый вариант. – То есть, – быстро исправляется Сукуна. – Ты можешь не говорить, конечно, если не… Но Мегуми на секунду прикрывает глаза и, шумно выдохнув, – тут же открывает их, чтобы прерывать его и все также монотонно ответить: – Сегодня мне сказали – шансы, что Сатору… мой приемный отец выберется из комы меньше сотой процента. Это практически невозможно, так что лучше будет… – здесь голос его впервые надкалывается, выдает рваные, болезненные ноты прежде, чем он стискивает челюсти крепче и договаривает еще более твердо, отстраненно: – Лучше отключить его от аппаратов жизнеобеспечения. Бля. бля бля бля Это… это объясняет все. Услышанные сейчас слова объясняет абсолютно, нахрен, все. Каждое из произошедших за последние месяцы событий, каждое из наблюдений Сукуны, каждая из этих деталей, связанных с Мегуми – в том числе и случившееся сегодня, – вдруг обретают чертов смысл. Страшный, кошмарный, катастрофический – но смысл. Будто пазл под закрытыми веками наконец складывается, когда последние его части попадают в нужные слоты. А картинка, открывающаяся теперь Сукуне. Пиздецки его ужасает. Потому что то, через что проходил Мегуми, с чем справлялся, пока он сам даже не подозревал, пока лишь догадывался по разрозненным признакам, различным свидетельствам – у него все-таки что-то произошло… Черт возьми. Как же дохренищно сильно Сукуна хотел бы ошибаться и вдруг выяснить, что все это время у мрачного настроения и подавленности были какие-то ерундовые, незначительные причины, и на самом деле Мегуми просто, ну, немного мудак – вот и все. Но, конечно же, нет. Конечно же, все не могло быть так просто – он всегда об этом знал. У такого поведения должен был быть жуткий первоисточник. Но теперь, когда выясняется, что именно это за источник… Нечестно. Несправедливо. Вселенная такая гребаная мразь. Почему, пока у всяких моральных уродов все отлично и замечательно – кто-то вроде Мегуми, правильный, честный и благородный, заслуживающий всего лучшего, должен проходить через такое? Должен оказываться перед таким гребаным ужасным выбором, какой ему выставили сегодня… Ну какого хера?! Если бы Сукуна только мог – без каких-либо сомнений поменялся бы с ним местами, забрал бы его боль себе, перегрыз бы глотку тому ублюдку, засевшему где-то в стратосфере или, наоборот, в потоках магмы, которому охренительно весело от того, что ломает кому-то вот так жизнь из-за своего мудацкого любопытства. Лишь бы посмотреть – а чо будет-то, а? Или же от вида чужой боли кайфуя, больной урод. Но прежде, чем Сукуна успевает среагировать, подобрать хоть какие-то гребаные слова, понимая, что всякие клишированные мне жаль, которыми в таких ситуациях щедро и лживо швыряются, будут не просто лишними, а сделают только хуже – и все-таки не представляя, что, бля, еще сказать-то можно. Никогда ведь не умел в действительно правильные, важные слова – только скалиться, ехидничать и втаптывать всяких мудаков в грязь и без кулаков. Как Мегуми уже продолжает: – Я просто решил, что после сегодняшнего, когда я устроил все это болото, – хмыкает он невесело, самоуничижительно, – у тебя есть право знать, почему, если ты сам захочешь. Да и после всех этих недель, когда я вел себя, как мудак с тобой. Мне жаль, Сукуна… – поморщившись, произносит он, и впервые за эти недели, когда в нем виднелись лишь безжизненность, пустота и боль, в нем проглядывает что-то другое. Быстро становится понятно, что именно – чувство вины. Конечно же, это именно долбаное чувство вины, потому что ну как иначе-то, речь ведь о Фушигуро гребаном Мегуми, чего еще от него, со всеми его честностью-благородностью-правильно можно было бы ожидать, когда он, вероятно, впервые в жизни немного отступился от этих своих качеств отступился. Но – вынужденно. Не по своей ведь на самом деле чертовой вине. Да, Сукуне хотелось все это время увидеть, как в Мегуми вновь что-то загорится, как он опять начнет искрить какими-то другими эмоциями – думал даже, что ярость и то будет лучше пустоты. Но точно не хотел, чтобы по итогу именно чувство вины стало тем, что пробьется на передний план среди прорех боли. Еще и настолько очевидно искреннее. Явно причиняющее лишь еще больше боли. – Нет. Нет, тебе не за что извиняться, – тут же спешно и серьезно вклинивается Сукуна. Потому что он и раньше-то ни за что Мегуми не винил, никаких извинений от него не ждал, уверенный, что у него есть причины так поступать – а уж теперь, когда знает все… Если совсем честно – наверное, Сукуна не стал бы винить, даже если бы никаких причин не оказалось. Все-таки, он сам ведь тот еще мудак – и заслуживает, чтобы единственный человек, с которым ему не хочется таким быть, но с которым он все равно, против воли таким остается, по-мудацки с ним поступал. Наверное, даже порадовался бы отсутствую этих причин, порадовался бы тому, что больно здесь только ему одному – и продолжил бы дальше балансировать по грани пропасти, согласный абсолютно на все, чего только Мегуми от него захотел бы. Лишь бы хоть чего-то хотел. Согласился бы даже на вот такое, без чувств, без эмоций, чисто физическое, лишь увеличивающее расстояние между ними, что у них есть сейчас – или, по крайней мере, было до сегодняшнего дня. Пожалуй, это по итогу Сукуну сломало бы – но он не против такого расклада. Уж лучше так – чем вообще никак. Наверное, рассуждать таким образом нездорово и ненормально – но не то чтобы ему не похрену. На звание абсолютно адекватного никогда ведь и не претендовал. Вот только, конечно же, Мегуми с ним не соглашается. Поджав губы, он упрямо, решительно качает головой и твердо говорит: – Конечно же, мне есть, за что, Сукуна. Все эти недели, когда мы с тобой… черт. Тут его выдержка, все то показательное, фальшивое хладнокровие, с которым произносил все предыдущие слова – покрываются трещинами, когда продолжает тише, с нотами горечи в интонациях: – Ты ведь прав во всем, что сегодня сказал. Я действительно пытался наказать себя тобой. Использовал тебя. Не особенно осознанно – но использовал. Думал, что тебя все должно устроить – ну, ты хочешь трахнуть меня, а я не только позволю тебе это, но еще и все упрощу. Не стану требовать никаких прелюдий и сентиментальностей, только один секс, жесткий, грубый, такой, чтобы выбивало из меня все мысли, можно вообще без подготовки. Идеально же для тебя, а? Ну, мне казалось, что должно быть. Но ты… Вновь оборвав сам себя на полуслове, Мегуми замолкает на несколько мгновений, и Сукуна не уверен, мерещится это ему или нет – но ощущение такое, будто где-то там, среди лишь продолжающих множиться тонн боли в его глазах, мелькает что-то едва уловимо мягкое, когда он сипло продолжает: – Ты всегда был таким осторожным, пытался причинить как можно меньше боли, пытался быть нежным, когда я продолжал настаивать на грубости и жесткости. А я не заслуживаю этого, Сукуна, – продолжает вновь тверже, с жесткостью, направленной куда-то вовнутрь. – Я не заслуживаю твоих осторожности и нежности. Я не заслуживаю… На последних словах голос Мегуми сбивается в болезненный хрип и обрывается, а в глазах у него мелькает тень ненависти – но не к Сукуна, как можно было бы и следовало ожидать. А, кажется, только к самому себе. Ужас, который и без того рушится ему на грудную клетку многотонными блоками от услышанного сейчас, ядовито принимается разъедать ему кости от этой тени в тусклых, безжизненных словах. В голове у Сукуны мелькает болезненное… …светло не будет. Потому что света не осталось больше в когда-то ярких, таких живых радужках. Потому что боль не бывает светом, потому разруха не бывает светом, потому что локальный Армагеддон – это о пепле и крови, о пустоте и тьме, которые остаются после. Которыми остается лишь захлебывается и в них тонуть – но точно не о чем-то светлом. Без сомнений он готов разделить с Мегуми его тьму и пустоту – без колебаний забрал бы их себе, если бы только мог, – поэтому делает вперед и, едва удержавшись от того, чтобы потянуться к нему, прикоснуться к нему, ласково и мягко, как тот, черт возьми, заслуживает, почти отчаянно выпаливает: – Конечно же, ты заслуживаешь! И осторожности, и нежности, и всего лучшего, и… И в голове у Сукуны вдруг горькой, болезненной вспышкой мелькают те слова, которые Мегуми сказал еще в самый первый их раз, когда так непонятно разозлился из-за одного отсоса и того, что тоже кончил и получил удовольствие… …суть не в том, чтобы мне было хорошо. Теперь он наконец эти слова понимает по-настоящему таким страшным, горчащим понимает. В каком-то смысле, конечно, Сукуна уже догадывался – но одно дело лишь догадываться. Совсем другое – знать. Потому что сейчас, когда Мегуми сам подтверждает, что действительно пытался себя Сукуной наказать; когда говорит, будто не заслуживает нежности и осторожности по отношению к себе – то, по сути, эти слова подразумевают и то, что все, происходящее между ними, не должно было приносить хоть какого-то удовольствия для него самого. В лучшем случае – служить лишь отвлечением от всего, что с ним происходило. За ребрами мощнее вспыхивает боль – не только мощная и сжигающая, за него, по очевидным причинам. Но и более приглушенная, эгоистичная – за самого себя, при мысли о том, что Мегуми и впрямь считал, будто Сукуну может утроить таким вот образом, грубо, жестко, со слюной вместо смазки и наскоро в кабинке уборной, с его, согласного на всю эту хрень, болью. Но он в очередной раз тут же от своей боли отмахивается – это все еще совсем не важно. Не на фоне гребаных тонн боли Мегуми. Да и можно ли винить его, если и впрямь считал Сукуну вот настолько мудаком, учитывая, что все время их знакомства тот как мудак себя с ним и вел – пусть и исключительно словесно? Откуда ему было знать, что дальше слов это никогда бы не распространилось – да и те вырывались изо рта вопреки желанию, а не осознанно и намеренно? Но все равно… все равно больно. Бля. – Ты и правда пытался себя наказать, да? Черт, Мегуми, – отчаянно и болезненно, бессознательно выдыхает Сукуна, пытаясь укрепить это жуткое теперь уже знание, а не просто догадку, у себя в голове. – Ты не заслуживаешь никаких наказаний, – уже более осознанно, искренне и лихорадочно продолжает он. – Ты… Вот только его перебивает твердый голос, сочетающийся со вспышкой несогласия в глазах напротив: – Я буквально пытался заглушить свою боль жестким сексом с тобой, потому что это помогало мне забыться хотя бы ненадолго. Я буквально игнорировал твое мнение на этот счет и тот факт, что тебе очевидно не нравилось делать все вот так; притворялся, будто не замечаю этого и будто осторожность и мягкость от тебя ничего не значат. Я буквально прибежал к тебе сегодня и потребовал меня выебать, когда понял, что не знаю, как эту боль выдержать. Я омерзителен, Сукуна, – и вот теперь самоуничижение Мегуми, его отвращение к себе становятся совершенно очевидными, когда он ухмыляется этой кривой, кровоточащей, открытая-рана улыбкой. В глазах у него, там, среди тонн боли – тоже это отвращение проглядывает. – Совсем нет, – говорит Сукуна тоже так твердо и уверенно, как может сейчас, пытаясь не позволить собственной разрухе скользнуть в голос или взгляд, чтобы это не было интерпретировано, как жалость или попытки лжи-во-благо. Понимая, что это ведь Мегуми – ему не нужны слащавые утешающие речи, с ним сработают только рациональные аргументы. Ему нужна только правда. Потому правду Сукуна и говорит: – Ты проходил… продолжаешь проходить через ад, Мегуми, – исправляется он. – Я только смутно могу представить, что это за ад, потому что сам с таким не сталкивался. А люди справляются со своими травмами, своей болью, своим горем по-разному, Мегуми. Мало кто на самом деле способен сделать это хоть относительно здоровым способом, если речь идет о чем-то по-настоящему разрушительном и ломающем, как у тебя сейчас. На деле кто-то пьет, кто-то колется, кто-то впадает в депрессию, а кто-то трахается. Но ты при этом даже искал в сексе совсем не удовольствие. Не попытки забыться в удовольствии. Черт, Мегуми, да мне чуть не с боем пришлось добиваться, чтобы ты мог хотя бы кончить! Ты… Не в состоянии и дальше изображать твердость и решительность, Сукуна останавливается на полуслове, рвано выдыхает и договаривает тише, с оттенками надлома. Констатируя теперь уже очевидное: – Ты пытался забыться в этом иначе. Ты искал боль. – Которую ты отказывался мне давать, – не споря, также тихо отзывается на это Мегуми, пока Сукуна ощущает, как от осознания всего этого любой намек на эгоизм в топящей ему внутренности боли испаряется, и там остается только боль за него. За все то, что месяцами его ломало, пока ему приходилось во всем этим быть одному. Но затем Мегуми качает головой и выдыхает сипло: – Я действительно даже не осознавал, что делаю, Сукуна. Это просто… Помогало мне кое-как устоять. А теперь я осознаю, что все это время было дело совсем не в боли – а в тебе самом, – со странным, но все же едва уловимым блеском в горечи глаз произносит он вновь чуть тверже. – Это ты помогал мне устоять. Что именно это значит, как именно он мог помочь, раз отказывался давать ту боль, которая от него ожидалась и требовалась – Сукуна не уверен. Ему очень хочется действительно принять эти слова на свой счет, позволить им растечься в подреберье теплом, притвориться, будто все действительно так, будто и впрямь хоть чем-то, бля, был в состоянии помочь – но слишком хорошо осознает, что это не так. Просто не может быть так. Вероятно, Мегуми подразумевал сейчас что-то другое, а не то, что Сукуна и впрямь сумел стать для него хоть немного гребаной поддержкой, поэтому он качает головой и говорит: – Вряд ли я хоть чем-то помогал, Мегуми, – теперь приходит черед Сукуны ухмыляться криво, самоуничижительно, с отвращением к себе – но он тут же отмахивается от этого. Сейчас точно не время перетягивать гребаное одеяло на себя и на то, насколько он проебался, жалея себя и случайно выставляя гребаной жертвой. Сейчас главное – Мегуми и его боль, а не нытье Сукуны, так что он мысленно встряхивается и продолжает уверенней: – Так что, я повторюсь – тебе точно не за что извиняться. Продолжу повторять это столько, сколько нужно, пока ты наконец не примешь это. Я сам редкостный мудак и постоянно вел себя с тобой, как мудак, если ты вдруг забыл. Да и ты уж точно ни к чему меня не принуждал. У меня есть своя голова на плечах и даже, не поверишь, кое-какой мозг в черепной коробке, так что я в состоянии принимать собственные решение. Потому могу с уверенностью заявить – я занимался с тобой крышесносным, горячим сексом более чем добровольно. Последняя реплика, сказанная полусерьезным, полушутливым тоном с кривой ухмылкой, срабатывает именно так, как Сукуна и хотел – конечно, он совсем не рассчитывал, что Мегуми вдруг развеселиться, заулыбается, засмеется. Даже в обычном для него состоянии такого не ждал бы. Но все же его кривая, открытая-рана улыбка начинает чуть меньше горчить – а Сукуна уже это в таких катастрофических обстоятельствах, как сейчас, считает гребаным успехом. Он инстинктивно скользит чуть ближе. Ему еще отчаяннее прежнего хочется обхватить лицо Мегуми ладонями, хочется огладить скулы бережно и ласково – так, как, черт возьми, тот заслуживает. Но Сукуна все еще отлично помнит, что права на такое у него нет, так что лишь сжимает руки в кулаки, останавливая себя. – Добровольно, – не споря, подтверждает Мегуми, но добавляет тише: – Только тебе явно хотелось другого. Как на это ответить, Сукуна не уверен. Не уверен, как объяснить, что их секс действительно был охренителен – просто также причинял боль, не физическую, внутреннюю, и невозможностью чего-то больше, и осознанием того факта, что Мегуми явно идет на все это не по каким-то хорошим причинам, не потому что ему все происходящее в кайф. Очевидно было, что это совсем не так. Но если сейчас опять начать говорить о том, что он заслуживает осторожности и нежности, которых ему хотелось подарить – то убедить едва ли получится и, скорее всего, это вызовет лишь раздражение и отторжение, очередной виток спора. К этой теме явно нужно подходить осторожнее и пытаться убедить в своей искренности более окольными путями. Для всяких сопливых сентиментальных признаний сейчас тоже не время – а если Сукуна начнет говорить, что всех этих нежностей, бережности, ласки когда-либо хотел только с Мегуми, потому невозможность этого и причиняла боль… Ну, это будет слишком близко к признанию.***
Потому в итоге ему попросту нечего ответить. Нечего – так, чтобы не перетянуть одеяло на себя, чтобы не спровоцировать жалость к себе, чтобы не выставить все случайно таким образом, будто он здесь жертва, и не вызвать еще большее гребаное чувство вины у Мегуми. Ну, не хватало еще сейчас привести все к тому, чтобы ему пришлось тактично Сукуну отшивать. Осторожно ему отказывать. Остается только попытаться сменить тему.***
Так-то у него, конечно, все еще нет права задавать какие-либо гребаные вопросы – но Сукуна внимательно вглядывается в Мегуми, осознавая, как мощно сегодняшние новости по нему, и без того разбитому, ударили. Все же решает рискнуть и осторожно спрашивает: – Ты уже решил что-то насчет своего отца? Ты не обязан отвечать, если не хочешь, – тут же быстро добавляет Сукуна. Но ему кажется, что это нужно спросить – потому что тот, слишком замкнутый, привыкший держать эмоции при себе и самостоятельно со всем справляться, вряд ли вновь заговорит о таком сам. Вот только он ведь и без того месяцами один со всем этим справлялся, один на себе такой ужасный груз тащил. Поэтому, если Сукуна может… Если может хотя бы просто продолжить слушать и этим помочь… До сих пор Мегуми ведь лишь вкратце обрисовал ситуацию, явно по максимуму ограждать при этом от какого-либо проявления эмоций – всего лишь объяснил, почему так сегодня отреагировал, как, в общем-то, явно и планировал сделать изначально. А дальше речь зашла обо всем, что происходило между ними в последние недели, о его необоснованном чувстве вины и попытках извиниться, которые Сукуна отказывается принимать и признавать хоть сколько-то оправданными. Конечно, он ни за что не станет давить и тут же отступит, если тот об этом говорить не захочет. Но хотя бы попытаться спросить – должен. Потому что очевидно, что у него в голове и за ребрами сейчас должны быть рвущиеся наружу, ломающие ребра залежи тяжелых мыслей, изъедающих, травящих эмоций, многотонной и ломающей боли. Если забрать все это себе нельзя. Хочется хотя бы попытаться разделить, вместе с ним этот груз нести. Кривая открытая-рана ухмылка в ответ стекает с губ Мегуми, из него вырывается шумный выдох и остатки его брони, его показательной, фальшивой сдержанности и невозмутимости – кажется, на глазах Сукуны осыпаются осколками, показывая то расколотое, уязвимое и болезненное, что скрыто за ними. Хотя от этого больно. Хотя от этого виновато – но так, наверное, лучше. Лучше, чем видеть его, прячущим весь свой разлом за видимым, фальшивым безразличием. Ответ звучит почти сразу, будто слова либо сами из него вырываются разбитым голосом, либо он попросту не оставляет себе времени на то, чтобы передумать и отступить: – Все говорят, что я должен отключить его от аппаратов. Что бессмысленно продолжать его жизнь, когда на жизнь у него почти и нет, – в сущности, это одновременно и ответ, и нет на вопрос Сукуны – потому что говорит лишь о том, что думают на этот счет другие. Но не о мыслях и решении самого Мегуми. Возможно, это значит, что он на самом деле не хочет на эту тему говорить. Возможно, это значит, что нужно отступить на шаг-другой-третий, чтобы случайно не пересечь тонкую грань между просто вопросом и давлением, которое точно все усугубит. Но Сукуна знает его достаточно хорошо, чтобы понимать – если бы не хотел говорить, то вообще не стал бы отвечать. Твердо пресек бы любые попытки вопросы задавать. Очевидно, тема просто слишком сложная, тяжелая и болезненная, чтобы вот легко начать открываться. Еще пару мгновений Сукуна внимательно смотрит на него. И смотрит. Смотрит. Смотрит, выискивая нужное ему без того, чтобы снова вопросы задавать и этим боль причинять, заставляя вслух проговаривать то, о чем говорить слишком горько – и уверен, что наконец все-таки находит нужное, что видит ответ и так. Что наконец понимает. – Но ты не хочешь его отключать, – констатирует он – на этот раз действительно не вопрос, утверждение, при чем для него самого достаточно очевидное. Сукуна уверен – он достаточно хорошо знает Мегуми, чтобы это точно знать. Чтобы распознать это по боли его глаз, по упрямому изгибу его губ, по обреченности, которой от него фонит. Просто по тому простому факту, что он – точно не тот человек, который так легко, лишь из-за чужих слов, откажется от кого-то, близкого и важного ему. Который вот так легко сдастся – и отпустит не потому, что человек сам захотел уйти, а потому что ебучая жизнь вынуждает уйти туда, откуда не возвращаются, куда для живых дотянуться невозможно. В первом случае – наверняка все-таки отпустил бы, как бы больно ему самому от этого ни было. Но во втором? Здесь Сукуна уверен, что он будет бороться до последнего, будет до последнего верить, даже если останется единственным, кто еще верит. Попрет упрямо против самого мощного течения, позволяя избить себя до гематом и сломанных ребер. Зато выстоит за двоих. Судя по тому, как тот сильнее поджимает губы, как в глазах у него боль начинает мешаться с чем-то разбито-решительным – но одновременно с этим так несвойственно ему неуверенным. Будто Мегуми точно знает, какое решение хочет принять. Но не уверен, правильное оно… Очевидно, что в своих рассуждениях о нем Сукуна все-таки прав, поэтому ему не нужно дожидаться словесного подтверждения, чтобы все понять. Так что он шумно выдыхает – и вновь заговаривает сам: – Наверное, я должен был бы сказать тебе то же самое, что и все остальные. Чтобы ты отключил его, отпустил и продолжил жить, – да, это те самые, на первый взгляд правильные слова, которые сказало бы большинство. Но Сукуна почему-то думает о своем идиотце-братце. Думает о том, что если бы этот придурок вдруг вознамерился сдохнуть – но сам он оскалился бы смерти в уродливую, костлявую морду и достал бы его даже с того света, с самых высот рая или глубин ада хотя бы просто для того, чтобы прикончить собственноручно. Потому что – да как тот посмел подыхать в то время, когда ему такого разрешения никто не давал?! А если оно так даже для самого Сукуны – то для верного, преданного Мегуми, которого настолько рушит от потери одного близкого человека и почти потери второго, все должно быть также и подавно. Даже если все-таки заставит себя принять решение отключить, никакого дальнейшего отпустить-и-жить-дальше для него точно не предусмотрено. Тем более – после всего нескольких месяцев, прошедших со дня, когда все это произошло. Пусть ему те и стали наверняка несколькими веками ада. Продолжающий внимательно вглядываться в лицо напротив Сукуна успевает увидеть, как боли в глазах Мегуми от его слов становится лишь еще больше, как мили разрухи там ширятся пропастями – страшный, но ожидаемый эффект, – так что тут же уверенно, честно продолжает: – Но я скажу не это. Из всего, что я знаю о тебе, Мегуми – ты очень преданный и верный, настолько, что важных тебе людей ставишь выше себя самого. А твой приемный отец, очевидно, очень для тебя важен. Поэтому я почти уверен, что если ты и правда отключишь его сейчас – то всю жизнь потом будет мучиться чувством вины из-за этого и ужасным по своей сути вопросом: а если бы. А если бы я не отключил его – вдруг он очнулся бы? А если бы я подождал еще немного – вдруг все было бы иначе? А если бы я не слушал никого и продолжал в него верить, как сам хотел – получилось бы дождаться? Еще уйма других гребаных а если, которые наверняка будут тебя, с твоим преданным характером, преследовать. Поэтому у меня есть к тебе еще один вопрос. Ты сам веришь в то, что он может очнуться? Даже несмотря на эту долбаную сотую долю процента вероятности? – Да, – тут же без сомнений отвечает Мегуми сипло, но уверенно, твердо, будто эта истина для него очевидно, чем гребаное восходящее на востоке Солнце. – Да, я верю. Он может быть той еще упрямой сволочью, и я верю в него, буду продолжать верить, даже если никто больше не верит. Такой ожидаемый, очевидный ответ. На мгновение Сукуна отчаянно, ублюдки близок к тому, чтобы начать испытывать зависть к человеку, которым Мегуми настолько дорожит – но нет. Этого не происходит. Пусть и так сильно хотелось бы стать для него кем-то по-настоящему важным и дорогим – но, во-первых, точно не в качестве приемного отца и семьи, ха. А во-вторых, каким бы мудаком Сукуна ни был – но он не забывает о контексте, об ужасающей ситуации, которую они сейчас обсуждают. О том, что этот самый человек прямо сейчас лежит в коме, с сотой долей процента на вероятность однажды очнуться. А Мегуми горюет по нему так сильно, что в течении месяцев тускнеет и уходит в себя лишь сильнее. – Тогда продолжай верить, – уверенно говорит Сукуна. – Наверное, это совсем, совсем не то, что я должен сказать тебе по мнению других людей – но мне поебать на чужое мнение, – равнодушно отмахивается он. – Значение имеет только твое. Я думаю, что тебе стоит отключить его тогда, когда ты сам будешь к этому готов, когда поймешь, что можешь отпустить его или что надежды уже действительно нет. А до тех пор – верь. Продолжай жить, потому что ты, чтоб тебя, как никто заслуживаешь жить, – вырывается из него еще более твердое и абсолютно убежденное. – Но все-таки верь до тех пор, пока сам хочешь и готов верить. Не слушай никого больше, в том числе и меня. К черту вероятность – ты знаешь его лучше и всех и лучше всех понимаешь, на что он способен. Насколько способен бросить вызов даже всему миру, настроенному против него. Это – только твой выбор. Ничей больше. При этом Сукуна отчетливо видит: по мере того, как он говорит, в глазах Мегуми появляется что-то все более уязвимое, хрупкое – как и тогда, в кабинете. Конечно, всегда так сильно хотелось, чтобы тот открылся ему и доверился хотя бы немного, но только при других, более теплых и светлых, не таких ломающих и ужасающих обстоятельствах. Не так вынужденно, когда выбора у него, в общем-то, не остается. Потому что осознанно едва ли он захотел бы вот такие свои надломленные стороны показывать – точно не Сукуне, который просто оказался не в то время, не в том месте. Но сам рад, что оказался. Потому что, если благодаря этому может помочь хотя бы немного. Хотя бы, бля, чем-то. Может стать тем, из-за кого Мегуми не будет больше вынужден справляться со всем этим в одиночку – то значит, все это того стоило. Даже если потом он начнет ненавидеть Сукуну за все, свидетелем чему тот стал – главное, чтобы у него появилась возможность чуть легче, немного свободнее вдохнуть. А остальное… Остальное вполне можно выдержать. Потому что никто не должен такое один вывозить – никто не должен с таким в принципе сталкиваться, то это уже сценарий для какого-то гребаного лучшего, идеального мира. Которого, увы, не существует. Когда наконец замолкает, Сукуна слышит, как из Мегуми в ответ вырывается сиплый, надколотый выдох, пару секунд он просто смотрит своими разрушенными и уязвимыми, но сильными, продолжающими оставаться до невозможного и абсурдного красивыми глазами. Пока наконец не говорит этим гребаным разбитым голосом, от которого внутри Сукуны что-то болезненно сжимается: – Он поверил в меня, когда не верит никто больше; когда у меня в принципе никого не было и все вокруг уже списали меня, как лишнего в этом мире отброса. Он показал мне, что такое настоящая семья, что такое настоящий дом. Он поддерживал меня каждую секунду моей жизни абсолютно во всем. Он на своем примере доказал, что, оказываются, бывают люди, которые никогда не предают и умеют сдерживать свои обещания. Он раздражающий придурок, который упрямо завоевывал мое доверие шаг за шагом, каждым своим поступком. Он иногда бесит меня до жути, вечно ходит в этих своих дурацких солнцезащитных очках, даже в помещении, и швыряется идиотскими шутками, набор которых у него, кажется, приближается к бесконечности, а затыкаться вообще почти не умеет. Но он – мой настоящий отец, такой, каким не стал биологический, который был редкостным мудаком. Никакого другого отца, кроме Сатору, мне никогда не было нужно. Не знаю, где я был бы и кем стал без него – наверное, уже сдох бы где-нибудь на улице, действительно как какой-то отброс. Но зато точно знаю, что если бы мы поменялись местами – он бы тоже не сдался, кто бы там что ни говорил ему о вероятностях, и продолжил бы верить в меня. А я просто не могу не верить в него. Он же такой упрямый идиот. Он и из посмертия выберется, если захочет. Хотя бы просто для того, чтобы похвастаться тем, как заебал смерть своими идиотским шутками настолько, что та раздраженно его отпустила обратно к живым. Уверен, он действительно так может. Еще никогда до этого дня Сукуне не приходилось слышать, чтобы Мегуми говорил так много – а еще так искренне, так по-хорошему эмоционально, пусть с болью по очевидным причинам, но еще с теплом, с искренней семейной привязанностью, с семейной нежностью, которые так отчетливо сквозят в его словах, в его наконец, впервые за гребаные месяцы чуть-чуть прояснившихся, заискривших жизнью радужках. Вдруг самому немного хочется познакомиться с этим Сатору – потому что человек, которым он так сильно дорожит, точно должен быть кем-то стоящим. Пусть, судя по описанию, тот и явно немного придурок. Но куда важнее то, что он определенно стал надежной опорой для Мегуми, кем-то, кто дорожит им самим именно так, как тот заслуживает; кто стал ему именно такой семьей, какую тот заслуживает – и вдруг вместо любого намека на зависть Сукуна просто рад, что у него в жизни есть такой человек, которому может безоговорочно доверять. Не был. Есть. Раз Мегуми верит, что он может очнуться – да еще и верит так мощно, с такой отдачей, – то как Сукуна может не верить тоже? Пусть сам его и не знает. Но ему и не нужно. Достаточно и слов, которые сейчас услышал. От которых у него самого против воли за ребрами растекается тепло, даже если и смешанное с болью из-за того, как страшно что-то настолько хорошее теперь так близко к тому, чтобы полностью рухнуть. – Мегуми, верь ты так в меня – я бы ради тебя и из комы, и из посмертия, и из ада выбрался бы, – улыбается Сукуна наполовину болезненно и горько, наполовину искренне, но говоря это предельно честно; на секунду у него в голове мелькает, что ради такого, ради такой веры можно было бы и в кому впасть – и он тут же отмахивается от таких ебланских мыслей. На себя-то плевать – можно что в кому, что сдохнуть. Но Сукуна месяцами наблюдал, как Мегуми планомерно рушился из-за того, что один важный ему человек оказался в могиле, а второй одной ногой там же – поэтому, если бы сам действительно стал ему важен и дорог, то куда внимательнее принялся бы относиться к собственной жизни и куда больше заботиться о том, чтобы не сдохнуть. Просто ради того, чтобы не причинять своей смертью – или почти-смертью – ему боль. – Так что не слушай эти гребаные вероятности и делай выбор сам, – договаривает Сукуна серьезным, но вместе с тем непривычно ему самому мягким голосом. Даже не подозревал, что его голос вообще может вот так звучать. До сегодняшнего дня – не подозревал. В ответ Мегуми вновь шумно выдыхает, несколько раз часто моргает своими непривычно хрупкими, но упрямо стойкими глазами – а потом сдавленно матерится. – Чтоб тебя, Сукуна. Если я сейчас опять разревусь – я тебе врежу. – Врежь, если тебе от этого станет легче, – просто отвечает Сукуна, не потому что думает, будто на самом деле тот на это не решится – уж если кому и хватит смелости ему вмазать, так это точно Фушигуро Мегуми – а потому что действительно не против, искренне добавляя: – Можешь бить меня, сколько захочешь, я не стану сопротивляться. – Придурок, – бросает в ответ на это Мегуми, но настоящего яда в этом слове не слышится, нет даже реального раздражения. Напротив, сейчас оно в его исполнении звучит почти… Почти ласково. Почти. Если только Сукуна себе сейчас этого не надумал, конечно, и не принимает желаемое за действительное или еще какая подобная хрень – но, так или иначе, а все равно он от этих интонаций немного рушится, вот только впервые за сегодняшний день приятным образом. Узнавая, что так действительно может быть. Рушиться приятным образом. – Я… – вдруг вновь заговаривает Мегуми, но прерывает себя и несколько секунд несвойственно ему колеблется, будто не уверенный, стоит ли продолжать – а затем все же тихо, разломанно говорит, выглядя еще уязвимее, чем раньше: – Мне кажется, у Сатору был выбор, – замолкает, шумно выдыхает – продолжает сбито, комкано: – Какая-то доля секунды, когда… когда он мог решить, куда повернуть. Избежать аварии он не смог бы, и я не уверен, был ли шанс спасти Цумики… Мою сестру… Но если бы он повернул в другую сторону – он мог бы спастись сам… И я… Это я должен лежать на больничной койке, а не он, понимаешь? Последние слова Мегуми произносит одновременно совсем разбито и сломано – но в то же время твердо и решительно, будто и впрямь в это верит. А затем, почти тут же, серьезность и уверенность в его глазах загораются еще ярче, прошибая Сукуна навылет силой в радужках, осанка выпрямляется в стальную жердь, подборок упрямо вздергивается, когда он исправляет сам себя тихо, но жестко и без сомнений: – Нет. Я должен был там умереть. Чтобы Сатору не пришлось оказаться перед тем выбором, перед которым сейчас оказался я. До этого Сукуне казалось, что он уже испытал за сегодня все существующие разновидности ужаса, всю его возможную гребаную мощь – но прямо сейчас осознает, что это нихрена не так. Одно дело – то, как Мегуми болит, как рушит из-за всего, через что прошел, продолжает проходить. Совсем другое – вот такая его непоколебимая убежденность в том, что должен был… Должен… Бля!***
Наверное, стоило бы догадаться, что он будет так рассуждать. Наверное, потому что Сукуна уже знает его достаточно хорошо, чтобы понимать – жертвенности и готовности добровольно подставить глотку под лезвие гильотины ради близких людей в Мегуми с лихвой, столько, что хватит целый гребаный мир эгоистичных мудаков превратить в гребаных альтруистов. Зато вот инстинкта самосохранения, умения ценить себя и собственную жизнь ему, кажется, вообще мирозданием не предусмотрено. Но все равно услышать, как он настолько небрежно, равнодушно говорить о собственной смерти… Слишком.***
Слишком, нахрен!***
Так что Сукуна – не выдерживает. Эти слова бьют по нему так прицельно и больно, так страшно, гребаным ринувшимся на новый уровень ужасом по изнанке проходятся, что первый его рефлекс – моментально зарычать, ощетиниться. Твердо приказать больше никогда в жизни так не говорить. Так даже не думать. Но, к счастью, его здравого смысла и мозговой активности еще достаточно для того, чтобы такой хуеты не творить; понять, что это только приведет к еще большему масштабу катастрофы – поэтому он глубоко вдыхает и медленно выдыхает, пытаясь вернуть себе какое-то подобие контроля. Усилием воли приглушает взрыв ярости внутри себя – на гребаный несправедливый мир, на того пьяного мудака, что в них врезался, на тот факт, что не может забрать чужую боль себе. Просто пытаясь за яростью скрыться от собственных боли и ужаса. А потом все же сокращает то небольшое расстояние, что еще осталось между ними, и вместо того, чтобы оскалиться и начать плеваться яростным, испуганным ядом в попытке убедить начать хоть немного своей гребаной жизнью дорожить – не выдерживает в том смысле, что ласково и бережно обхватывает лицо Мегуми ладонями. Тот чуть дергается в первое мгновение – но, кажется, больше от удивления, чем от чего-либо еще. Потому что тут же замирает, распахнув глаза чуть сильнее тоже с толикой удивления, и по-настоящему вывернуться из хватки не пытается. Из-за чего Сукуна ощущает небольшой прилив облегчения – но лишь небольшой, когда, твердо глядя в глаза напротив, говорит уверенно вместо того, чтобы рычать и скалиться: – Для начала, если ты прав – но это только доказывает, что он действительно хороший родитель. Потому что любой по-настоящему хороший родитель, конечно же, захотел бы спасти своего ребенка и без сомнений рискнул бы ради этого собой, – когда Сукуна видит, как Мегуми поджимает губы, будто готовясь поспорить, как боль в его глазах загорается ярче вместе с явным и ожидаемым сопротивлением таким словам – он добавляет мягче, осторожнее: – Как бы ты сам на его месте поступил? Спас бы себя или его? По-мудацки ли это, задавать такие вопросы и оборачивать ситуацию против него, выворачивая события на изнанку? Пожалуй, да. Но, зная Мегуми и его упрямый характер – это может быть единственный способ если не убедить его в своей правоте, то хотя бы продемонстрировать: несколько несправедливо с его стороны требовать, чтобы ему без сомнений позволял умереть тот, кто им дорожит, тогда как он сам не способен на то же самое. А Сукуна уверен, что не способен. Абсолютно уверен, что и так знает ответы на свои вопросы – и судя по тому, как Мегуми хмурится, как стискивает челюсти крепче, как что-то разраженное и упрямое загорается в его сейчас чуть более ярких, чем в последние месяцы, радужках, но все же ничего не отвечает, не принимается тут же оспаривать и отрицать, утверждать, будто сам смог бы поступить рационально, взвешенно и собой не жертвовать. Да, Сукуна полностью прав. В такой ситуации обычно рациональный Мегуми точно не смог бы быть рациональным. Без сомнений пожертвовал бы собой – осознание пусть ожидаемое, и все-таки болезненное, с этим хотелось бы что-то сделать, найти слова убедить его в первую очередь всегда думать о себе, чья бы жизнь в противовес его ни оказывалась на весах. Вот только Сукуна отлично осознает, что такое невозможно. Это же Мегуми. Будь он способен думать для начала всегда о себе – то был бы уже кем-то совсем другим. – А это значит, – продолжает Сукуна твердо, не дожидаясь словесного подтверждения того ответа, который и так очевиден. – Что он уж точно не согласился бы с тем, будто ты действительно должен был там… умереть, – заставляет он себя договорить, против воли все-таки споткнувшись на последнем слове и произнося его чуть более ломким, болезненным голосом, но мысленно въебывает себе хуком и продолажет вновь уверенней: – А то, как ты пытаешься себя наказать, считаешь, будто ничего хорошего не заслуживаешь… Ты и правда думаешь, что и он, и твоя сестра согласились бы с этим? Снова – это немного мудацкий, не совсем честный прием, вот такими вопросами и словами в него швыряться. Но какие еще варианты остаются? Каким еще образом можно хотя бы попытаться этот упрямца переупрямить. – У нас нет возможности спросить их, так что ты не можешь на этот вопрос ответить, – на этот раз все же отвечает Мегуми хмуро и с обманчивой едкостью, за которой очевидно прячутся новые приливы боли, виднеющиеся в его глазах. А Сукуна на это кивает. Не поспоришь. – Ты прав, – подтверждает он, но сдаваться так просто не собирается, продолжая решительно настаивать на своем: – Я – не могу, потому что не знал их, но все равно уверен, что они просто не могли бы с таким согласиться. Никто в здравом уме, а уж тем более дорожа тобой, не смог бы согласиться, что ты не заслуживаешь счастья, Мегуми. Но важнее другое, – подавшись еще ближе, Сукуна пристально заглядывать в упрямо-хрупкие, внимательные и сильные глаза Мегуми, твердо произнося: – Ты их знал. А значит, и ответ ты знаешь точно. Неужели считаешь, будто правда они были хотели бы, чтобы ты себя наказывал? Чтобы ты умер вместе с ними? Выйдет ли из мудацких попыток Сукуны закидывать его такого рода вопросами хоть какой-то толк или, наоборот, все только станет хуже – он не может с уверенностью сказать. Но просто молча наблюдать за готовностью Мегуми прыгнуть в могилу следом за близкими ему людьми – не может. За готовностью…***
…готовностью…***
В голове вдруг вспыхивает ужасная, страшная догадка – а пытался ли он на самом деле?.. В тот же момент Сукуне, внутренности которого разъебывает очередным взрывом ужаса, еще более мощным, чем прежде – отчаянно хочется задрать рукава его рубашки. Проверить запястья на наличие следов. Но он шумно, размеренно выдыхает и удерживает себя от порыва, пытаясь мыслить трезво и ясно. Если бы… если бы Мегуми правда попытался – то точно довел бы свою попытку до того финала, о котором, бля, даже думать не хочется, и сейчас здесь не стоял бы. Да. Точно. Да и вообще – не из тех он, кто на такое пошел бы. Наверняка подумал бы, что не имеет права выбирать вот такой, простой путь, когда у двух близких ему людей подобного выбора не было, как бы сильно им при этом не хотелось бы продолжать жить. Нет уж. Скорее Мегуми будет и дальше существовать, пытаясь как-то незаслуженно себя наказывать, чем избавит себя от боли и страданий, это существование оборвав. Да, хреновый способ продолжать жить. Но все же он жив – и Сукуна медленно, дрожаще выдыхает, ощущая, как ужас чуть-чуть отпускает и оглаживая острые скулы нежно просто чтобы в очередной раз убедиться: да, здесь, живой. Не в порядке – но все еще каким-то образом способен стоять. Способен все это вывозить.***
Лучше, чем ничего. Лучше, чем пришедшая в голову… альтернатива.***
А тем временем в ответ на его слова еще один шумный выдох вырывается из Мегуми, он пару раз моргает, уязвимость вновь проскальзывает в оттенках боли его глаз вместе с вырывающимся из его рта хрипом: – Мудак ты, Рёмен. Но опять совсем не звучит ядовито или даже раздраженно – только, черт возьми, убивающе разбито. – Мудак, – факт, в общем-то, который Сукуна подтверждает без проблем – но затем он подается вперед, вновь утыкается лбом в лоб Мегуми, как тогда, в кабинете, в очередной раз бережно оглаживая его скулы и совсем немного, эгоцентрично наслаждаясь тем фактом, что может это сделать. В голове все еще горьким, тяжелым осадком мелькают недавние тяжелые мысли, страшные догадки – но ему приходится заставить себя отмахнуться, чтобы сосредоточиться на здесь и сейчас. Чтобы прошептать ему в губы разломленно и мягко, уверенно и нежно, твердо и решительно: – Я знаю, мои слова мало что изменят, но я все равно скажу это – ты заслуживаешь жить, Мегуми. Ты заслуживаешь счастья, Мегуми. Ты заслуживаешь, чтобы с тобой были осторожными и нежными. Чего ты не заслуживаешь – так это наказывать себя. Не заслуживаешь гребаной боли. То, что ты выжил – это не твоя вина. Я знаю, что ты не поверишь в это так легко, что это так не работает – но это не твоя вина, черт возьми. И никогда ею не будет, – припечатывает Сукуна решительно, с легким намеком на ярость. Направленную исключительно на то, чтобы подчеркнуть силу и истинностью своих слов, собственную в них убежденность. Но затем он размеренно выдыхает – и продолжает уверенно, но спокойнее, осторожно: – Ты имеет право дышать, ты имеешь право чувствовать, ты имеешь право радоваться. Ты заслуживаешь улыбаться, смеяться. Заслуживаешь, чтобы тебе было, черт возьми, хорошо. Уверен, что если твои приемный отец и сестра дорожат тобой хотя бы в половину так сильно, как ты того заслуживаешь – они бы согласились со мной и также сильно, как и я, разозлились бы на твои слова о том, что ты должен был в тот день… умереть, – вновь против воли запинается Сукуна на этом страшном слове. Глядя в уязвимо-сильные глаза, которые так сильно хочется вновь увидеть полыхающими жизнь – он произносит мягче и болезненней, но по-прежнему без сомнений: – А я так сильно хотел бы сделать тебя хоть немного счастливым, хотел бы быть с тобой осторожным и нежным, хотя, черт, до тебя даже не подозревал, что в принципе осторожным и нежным умею быть. Но с тобой я этого хочу. Я не хочу быть твоим наказанием, не хочу быть твой болью или причинять тебе боль – никогда не хотел, даже если иногда все-таки это делал. Просто я мудак и мудацкие слова иногда вырываются из меня против воли, как бы сильно я ни пытался от них рядом с тобой удержаться. Но видеть тебя счастливым – это то, что сделало бы счастливым меня самого. Пожалуйста, Мегуми, я готов просить тебя об этом, умолять, хотя редко прошу и никогда не умоляю – не наказывай себя, не рушь себя. Ты замечательный, ты сильный, умный, дерзкий и восхитительный. Ты заслуживаешь всего лучшего. Я отчаянно хотел б надеяться, что однажды у меня получится по-настоящему до тебя донести это. Что у меня будет такой шанс. Что ты мне такой шанс предоставишь. Снова слова рвутся оттуда, из подреберья Сукуны, искренние до внутреннего слова, правильные до внутреннего исцеления. Это немного, или даже много страшно – то, насколько он сейчас честен, насколько и уязвимо все, что из него на свободу вырывается. Но – ни от одного своего слова он ни за что не отказался бы. И Мегуми шумно выдыхает. И Мегуми вновь несколько раз моргает. И там, в глазах Мегуми, – уязвимость и сила, хрупкость и сталь, разруха и вселенные. И он подается вдруг вперед, вдруг зарывается лицом Сукуне в изгиб шеи и плеча, совсем, как тогда, в кабинете, считанные часы, но вечность назад; перехватывает его поперек спины – на что сам Сукуна тут же с готовностью бережно и надежно обнимает в ответ, выдыхая с некоторым облегчением от того, что вновь держит его в своих руках, пока Мегуми хрипит: – Я обещал тебе врезать, – разбитым голосом, и плечи его вновь начинают характерно дрожать, и футболка вновь ощутимо пропитывается солью в районе плеча, и от этого больно, и от этого страшно, и от этого правильно, потому что пусть, пусть плачет, пусть позволяет своей боли выплеснуться наружу. Хоть немного. В это время Сукуна будет держать его столько, сколько потребуется, ни за что не позволит рухнуть в бездну – сам рухнет, но ему не позволит. – А я говорил, что не буду сопротивляться, – сипло отвечает он. Подразумевая именно то, что говорит.***
Потому что, так уж вышло, что Сукуна с готовностью принял бы от Мегуми тысячу тысяч ударов – если бы ему от этого стало бы хоть на толику легче, если бы это забрало у него хотя бы толику боли. Да и в целом позволил бы ему бить себя, сколько бы тот ни захотел. Потому что Мегуми. Так уж, черт возьми, вышло. В отношении себя Сукуна позволил бы в принципе все.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.