Пэйринг и персонажи
Описание
Все должно быть просто – они потрахались бы в университетской уборной и разбежались каждый в свою сторону.
Вот только Сукуна смотрит в такие неправильно тусклые, безжизненные глаза Мегуми – и, насколько бы сильно его ни хотел, отчетливо ощущает, как внутри вместо голода, жажды, желания лишь усиливается беспокойство.
Просто не будет, верно?
Черт возьми.
Примечания
я не знаю, заглянет ли сюда кто-то вообще - и все равно зачем-то притащил
хотя мотивацию что-то публиковать все сложнее и сложнее нацарапывать
…будет горечь
27 августа 2025, 08:07
Вот только, пусть Сукуна и подразумевает именно то, что говорит, готовый без какого-либо сопротивления получить сейчас по роже, он также знает, что в действительности Мегуми ему не врежет.
Нужно по-настоящему заслужить, чтобы он врезал. Приложить немало гребаных усилий к тому, чтобы его стальная выдержка покрылась трещинами и выразила себя в размахивании кулаками. А раз уж Сукуна со всем своим мудозвонством, столько раз и впрямь этого заслуживавший, до сих пор по роже каким-то образом не получил.
Сейчас Мегуми не ударит его тем более.
Почему-то он уверен, что не ударит в принципе, даже если опять какую-то херню начать нести и в очередной раз заслужить это. Лишь словесно заслужить, потому что, пусть иногда рядом с Мегуми у Сукуны и получается быть лишь профессиональным придурком, совершенно к этому не стремясь, пока из его гребаного рта начинает рваться всякая бессмысленная оскорбительная чушь, которую на самом деле даже не думает.
Но – физически?
Физически он себе скорее внутренности себе к чертям вырвет – но никогда и ничего Мегуми не сделает. Хотелось бы научиться не причинять ему боль и ментально, вот только с этим, к сожалению, уже гораздо сложнее.
Хотя сейчас в этом сложностей нет никаких.
Сейчас, когда в нем столько уязвимости, открытости и боли; когда он настороженно и опасливо, но все же распахивает перед Сукуной грудную клетку и демонстрирует все то разломанное и кровоточащее, что скрывает там, внутри, от всего мира. А может, частично даже от самого себя, если считает это единственным способом как-то справиться и не развалиться на куски.
Учитывая, какие у самого Сукуны проблемы с тем, чтобы справляться со своими эмоциями, как здравомыслящий и взрослый человек; без того, чтобы прятать их за злостью и яростьб.
Это он вполне может понять.
Но сейчас, в ответ на чужую уязвимость, ему проще показывать и собственную.
Проще не быть мудаком в то время, когда нутро переполнено концентратом из сочувствия, заботы, желания защитить и даже потребности хоть чем-то, хоть немного помочь. А в то же время – ощущением беспомощности, бессилия и презрения к себе за то, что не представляет, чем именно помочь мог бы. Кроме как выслушать и держать в своих руках, пока Мегуми наконец хотя бы частично отпускает на свободу все то, что так должно травило ему внутренности.
Так что, да, Сукуне кажется, что обещание врезать – это так, не всерьез, просто попытка хотя бы немного разбавить уровень уязвимости и ранимости, повисший в воздухе так отчетливо, что почти физически можно ощутить.
Хотя, если бы Мегуми это хоть немного помогло – то позволил бы не просто себе врезать.
Искромсать себя на куски ментально, физически, как угодно, лишь бы только помогло. Вот только он явно не из тех, кому такое может помочь или кто вообще может такого захотеть. Пусть ему явно под силу врезать, если это нужно и других вариантов не остается, но Мегуми явно не из тех, кому такое нравится и кто получать хоть какое-то удовольствие от насилия, даже обоснованного и заслуженного.
Поэтому Сукуна уверен, что по роже он не получит.
***
Конечно же, оказывается прав.***
Потому что Мегуми лишь смотрит на него разбитыми глазами, в которых мили и тонны спрессованной боли – и ни намека на желание Сукуну поколотить – и шумно, с силой выдыхает. Вместо того, чтобы врезать, только хрипит надколотым голосом с легким недовольством, направленным куда-то вовнутрь: – Какого черта я уже во второй раз за день болото рядом с тобой развожу? А успокаивающе поглаживающий его спину Сукуна хмурится из-за такой формулировки, которая совсем его не устраивает. Уж лучше бы врезал, чем так о себе говорить. Поэтому он отвечает решительно, но мягко, сам себя этой мягкостью, абсолютно искренней, поражая. До сегодняшнего дня даже не подозревал, что в нем вообще может что-то такое существовать. – Начнем с того, что никакого болота я здесь в упор не вижу. То, что ты немного отпустил на свободу эмоции, которые долго в тебе копились, это никакое не разведение болота, – поколебавшись пару секунд, следом Сукуна спрашивает осторожно: – Ты вообще до сегодняшнего дня хоть раз позволял себе слезы после… после всего что случилось? В ответ на это Мегуми молчит, лишь поджимает губы, сводит брови к переносице и отводит взгляд, а Сукуна принимает уже все это за сам ответ. Внутренности стягивает неприятно и болезненно. Конечно, он и так догадывался, был почти уверен в том, какой ответ получит, пусть даже вот таким молчаливым, зато говорящим и без слов подтверждением, Но все равно мысль, что месяцами Мегуми не просто был наедине со всем этим, а еще и вообще никак не выпускал свою боль наружу, бьет очень сильно. Кто вообще способен такое выдержать – и не сломаться хотя бы чуть-чуть? Можно, конечно, много говорить о том, чтобы здоровым образом справляться с болью, утратой, горем, но на практике очень немногие люди на такое способны. Пережить, переплакать, переболеть этим и пойти дальше – сценарий простой только в теории, но сложный для выполнения и редкий в реальности. На самом деле кто-то начинает пить, кто-то колоться, кто-то отгораживается от всего мира как ментально, так и физически, полностью уходя в себя, замыкаясь в своей трагедии и планомерно сходя с ума. Ну, а Мегуми выбрал попытаться забытья в грубом и жестком сексе, целью которого вообще не ставил получение для себя хоть какого-то удовольствия. Хотя это вряд ли было именно выбором. Такое не выбирают – это просто происходит, инстинктивно срабатывающий защитный механизм, который часто помогает лишь ненадолго, а вот в долгосрочной перспективе делает только хуже. Сукуна и раньше ни в чем Мегуми не винил, а уж теперь, когда знает причины – не винит тем более. Только рад, что сам под руку ему случайно попался, потому что, окажись это кто-то другой… внутри него все вскидывается и ощетинивается в разъяренном ужасе при мысли, каким образом какой-нибудь отбитый урод мог бы использовать эту ситуацию, уязвимость и боль Мегуми себе на пользу. Как согласился бы еще тогда, там, в уборной, на то, что он предлагал. Конечно, так-то Сукуна и сам тот еще мудак, но у него есть хоть какое-то понимание границ, и он уж точно не насильник, так что хотя бы пытался, насколько мог, смягчить все, что между ними происходило; сбавить градус грубости и жесткости в этом. Ну а то, сколько боли все это причиняло ему самому… Вообще несущественно. Это вполне можно стерпеть. Поэтому Сукуна и так догадывался – ну конечно же, Мегуми плакать себе не позволял, не позволял себе проявлять эмоции, свой разлом, а как итог сегодняшние слезы и его самого явно ошарашили, изрядно выбили из колеи. Но догадываться и знать точно – это все-таки не одно и то же. – Ты не можешь держать в себе все вечность, Мегуми, – все также осторожно продолжает Сукуна, так и не получив словесного ответа, но в данном случае это и нужно. – Рано или поздно это все равно вырвется наружу, пространство внутри тебя не бесконечное, чтобы вечно трамбовать туда боль, каким бы сильным ты ни был. Так что я рад, что ты наконец заплакал и что я был рядом. То есть… – он морщится, осознав, как именно это могло со стороны прозвучать, и уточняет: – Конечно, я не рад твоим слезам и мне больно их видеть. Но я рад, что ты отпустил хотя бы небольшую часть всего болезненного и страшного, что скопилось внутри тебя. На этот раз он вовсе не ждет ответа, просто хочет, чтобы Мегуми это услышал. Считает – ему нужно это услышать, потому что он, похоже, винит себя за то, что сегодня сорвался наконец, после долгих месяцев, когда справлялся со всем в одиночку. А так не должно быть. Ему не за что себя винить, и Сукуна хотел бы стать для него тем человеком, рядом с которым он мог бы полностью себя отпускать, показать все свои рваные раны и позволить хотя бы попытаться помочь остановить внутренние кровотечения. Больше ему ничего не нужно. Просто быть с ним и превратиться в опору для него, ни о чем другом Сукуна не просит и не попросит, как бы сильно ему при этом ни хотелось стать для Мегуми таким же всем, каким тот стал ему самому. Но это невозможно, и он не собирается такого требовать. Достаточно лишь помочь выстоять. Тем не менее, после нескольких секунд тишины, в течении которых глаза напротив смотрят на него сложным, пасмурным взглядом, тот все же хрипит тихо: – Я не заслуживаю такого понимания. – Ты заслуживаешь абсолютно всего лучшего, – твердо и без колебаний отвечает на это Сукуна, которому категорически не нравится то, как Мегуми принижает себя и свою значимость. Но он осознает, что это, кажется, укоренилось слишком сильно и слишком глубоко, возможно, было свойственно ему еще до всего случившегося, а уж после лишь усилилось и усугубилось, а потому всего несколькими фразами невозможно такое победить и заставить исчезнуть. Но это не значит, что Сукуна будет молчать и перестанет пытаться. В глазах у Мегуми что-то разбивается, еще державшиеся остатки стальной плотины разносит в щепки, он шумно, с силой втягивает носом воздух. А затем наконец вновь позволяет себе немного сломаться. Зарывается лицом в плечо, перехватывает попрек спины с такой силой, что почти до хруста в ребрах, будто боится, что, стоит ему лишь немного ослабить хватку, а уж тем более отпустить, и либо сам обрушится, либо Сукуна куда-то исчезнет. Но исчезать он, конечно же, никуда не планирует, обрушится тоже не позволит, и пусть Мегуми ему хоть все ребра переломает, если это поможет ему выстоять – вообще не проблема. Так что Сукуна тоже покрепче и понадежнее его обнимает в ответ, прижимает к себе, но оставаясь при этом таким осторожным и мягким, каким вообще умеет – или прямо сейчас учится быть, – лишь бы самому случайно не причинить боль. Без того Мегуми боли хватает. А после этого – держит Держит. Держит, держит, держит Мегуми как может бережно и надежно, крепко и ласково, пока тот рушится в руках Сукуны. Сам тоже немного рушась под мощью его боли – видя такое невозможно хотя бы чуть-чуть не разрушиться, не настолько Сукуна бездушный монстр, чтобы суметь полностью мимо себя пропустить… хотя нет, если бы речь шла о ком-то другом, то пропустил бы, наплевал. Но сейчас не хочет он мимо пропускать, не когда дело касается Мегуми – готов позволить каждой крупице его боли через себя пройти, разделить с ним, забрал бы все это себе, если бы только мог. Как бы больно ни было самому – Сукуна продолжает стоять, монолитно и нерушимо, для него, ради него. Оставаясь в бушующем шторе скалой, за которую Мегуми может зацепиться. Позволяя ему упасть теперь, после того как так долго держался из последних сил. Но не позволяя разбиться. Бережно подхватывая, кропотливо подбирая и сохраняя каждый из осколков, чтобы помочь вернуться обратно на поверхность. Вновь себя собрать.***
Это вновь так тихо, что до крика. С таким уровнем боли, что должны рушиться города.***
Так Сукуна продолжает держать его, скрывать собственную боль и успокаивающе проводить ладонями вдоль позвонков до тех пор, пока дрожь в плечах Мегуми вновь не затихает. Пока сильная, разломано-стальная спина под руками не теряет толку своей напряженности. Пока соль не перестает пропитывать футболку в районе плеча. Как и в прошлый раз, перестав плакать – еще какое-то время Мегуми остается в его объятиях, не пытаясь их разорвать, и, конечно же, сам Сукуна ни за что не собирается отталкивать его первым, продолжая бережно эту спину поглаживать. Какое-то время проходит в относительно мирной тишине. Насколько это вообще возможно, учитывая всю боль, которая мощными, походящими на цунами волнами продолжает исходить от того, кто у него в руках. Но затем, наконец Мегуми все же отстраняется осторожно, а Сукуна неохотно его отпускает. Только на этот раз отчетливо видит, что попытки вновь казаться спокойным и невозмутимым поддаются ему куда сложнее. Конечно, он явно пытается – отгородиться, отстраниться не только физически, но и внутренне, вновь скрыть все свои разломы за холодной флегматичной непроницаемостью. Вот только… Будто открыл слишком многое. Будто слишком препарировал собственные внутренности, слишком много боли показал, слишком искренним и уязвимым позволил себе хотя бы ненадолго быть – и после такого теперь, кажется, гораздо сложнее вновь стать привычно спокойным и невозмутимым. Что-то уязвимое и хрупкое продолжает проглядывать сквозь всю его сталь и всю его силу, а Сукуна от этого немного разбивается. Понимает, какой это огромный уровень доверия и не уверен, заслужил ли его. Но сделает все, чтобы оправдать. Ему опять хочется укутать Мегуми в объятия, бережные и нежные, такие, чтобы способны были хотя бы немного его исцелить. Все усиливаются до сих пор совершенно незнакомые ему желание и потребность защитить, уберечь, как самые ценное и самое прекрасное. Сделать все, чтобы позаботиться и обезопасить, оградить от боли, забрав всю ее себе. Черт возьми. А ведь все это явно появилось не сегодня, не только что, не чуть раньше в кабинете, когда Сукуна впервые спрятанные далеко внутри Мегуми сколы, раны и кровотечения увидел. Это же очевидно, а иначе с чего бы так сильно беспокоил вид того, как он все сильнее угасает с каждым днем? С чего бы так пытался уберечь его от него самого и попыток себя разрушить? Просто только теперь Сукуна по-настоящему все это, направленное для него, внутри него лишь на одного человека – по-настоящему осознает. Оно становится таким мощным, сносящим все столпы, на которых раньше держался мир, что уже невозможно ни игнорировать, ни отрицать. Впервые в жизни кто-то сбивает Сукуну с его собственного мысленного пьедестала, становясь для него важнее себя самого – это немного страшно. Но со страхом он разберется потом. Сейчас есть то – тот, кто куда, несоизмеримо важнее. Надо же. Никогда в жизни не думал, что однажды придет к такому моменту, но вот он здесь. Сукуне приходится запихнуть руки глубоко в карманы, чтобы удержаться и вновь к Мегуми не потянуться, не прижать его опять к себе. – Прости за все это, – тем временем морщится тот, вновь проводя рукой по волосам этим нервным, редким для него жестом. – Когда шел сюда, я собирается просто извиниться и объяснить все, если ты захочешь слушать. А получилось… Оборвав себя на полуслове, он морщится опять, еще сильнее прежнего, а Сукуна отчетливо видит, как в глазах опять мелькает тень отвращения к себе. Черт. Ему отчаянно хочется это отвращение из Мегуми вытравить, потому что это несправедливо, ужасающе нечестно по отношению к нему самому – было бы несправедливо, даже если бы в его жизни не происходил такой ад. Но если еще и учесть все, что Сукуна теперь знает... Черт. Черт. Черт! Мегуми абсолютно не за что отвращение к себе испытывать, и Сукуна ощущает себя беспомощным, бесполезным ебланом, его накрывает таким бессилием от осознания того, что одними правильными словами здесь действительно ничего не исправить, даже если готов повторять их минутами, часами, веками. Но при этом, как исправить – понятия не имеет. Не знает как вытраивать это из Мегуми, чем еще ему помочь, кроме того, чтобы его держать… тем более, что и возможности держать больше нет. Все, что у него есть – это только все те же гребаные слова, в которых Сукуна даже никогда не был хорош в тех случаях, когда они действительно важны. Которые, на самом деле, ни черта не исцеляют. Но… Но иногда они все же помогают – хотя бы немного, хотя бы на какую-то толику. Даже если для того, чтобы это произошло, нужна уйма времени, но это ничего. Он точно готов потратить столько времени, сколько нужно, лишь бы помогло. Только пусть у него это время будет. Так что Сукуна прерывает Мегуми, говоря с абсолютной уверенность – но одновременно вновь с этой, искренней и незнакомой ему самому мягкостью: – Перестань извиняться, Мегуми. Тебе не за что чувствовать себя виноватым. Ты ничего плохого не сделал, а учитывая все, через что проходишь – ты, черт возьми, только доказываешь, насколько силен. Я только… – поколебавшись пару секунд, он все же говорит тише: – Я только рад, что под руку тебе попался именно. Не потому, что мне так сильно хотелось с тобой потрахаться, а мне, безусловно, хотелось, но не при таких обстоятельствах… Так, кажется, Сукуну немного не туда уносит, потому что совсем не это пытается сказать, и наконец, с силой выдохнув, он произносит уязвимее, добираясь до сути: – Меня пугает мысль, что тебе мог бы попасться какой-то совсем отбитый урод, который воспользовался бы тобой и твоим состоянием. Я, конечно, и сам мудак, и понимаю, если ты не самого высокого обо мне мнения. Но я бы никогда… – Я знаю, – прервав его, произносит Мегуми на удивление уверенно, немного хмуро. – Я знаю, что ты не воспользовался бы. Ты буквально доказывал это все то время, что мы… ну, ты знаешь, – морщится он, явно не в состоянии подобрать правильное определение для того, что именно они, и Сукуна его понимает – у самого с этим проблемы. – Но это не мог быть кто-то другой, Сукуна, – вдруг неожиданно произносит Мегуми твердо, а Сукуна замирает, даже дышать перестает в ожидании продолжения. – Я не знаю, почему это именно ты, и не хочу тебе врать, придумывая что-то. Может, я инстинктивно чувствовал, что могу тебе доверять. Но ни с кем больше мне в голову даже не приходила мысль устроить такое. В этом можешь быть уверен. Такое почему-то возникало только рядом с тобой. Хотя это вряд ли тебя утешит, – дергает он уголком губ криво и болезненное, с направленным на самого себя презрение. – Утешит. Очень, – тут же быстро отвечает Сукуна с мощным приливом облегчения, сносящим внутренности. Решает не уточнять, что есть и мудацкая его часть, которой в принципе хочется оскалиться при мысли о ком-либо на его собственном месте, рядом с Мегуми, по исключительно эгоистичным, собственническим причинам. Не потому, что собирается от него это скрывать, а потому сейчас не подходящий момент, чтобы такое озвучивать. Тем более, что в эти секунды внутри него куда мощнее совсем не это. – Конечно, я не самый лучший вариант, но лучше уж я, чем какой-то совсем двинутый урод, – произносит Сукуна искреннее, с ненавистью к гипотетическому уроду и облегчением от того, что его все-таки не могло быть. – Тебе и без того хватает боли, чтобы какой-то мудак причинят еще больше. Меня поражает, что ты в принципе еще способен функционировать, на ногах стоять, не сломавшись к чертям, учитывая все, что с тобой происходит. Сукуна действительно именно так и считает – большинство сломалось бы, большинство устоять не смогло бы, большинство действительно начали бы быть пить, или колоться, или заполучили бы депрессию. Хотя он не может целиком и полностью с уверенностью сказать, что у Мегуми депрессии нет, потому что тревожные признаки более, чем в наличии. К сожалению. Учитывая, каким был в последние месяцы, тусклость и безжизненность его глаз, вообще все происходившее в принципе и в частности все, что он сказал сегодня. Его слова о том, что должен быть мертв Уверенность в том, что ничего хорошего не заслуживает. Тот факт что, хоть и, кажется, бессознательно, все это время он пытался наказать себя за то, в чем совершено нет его вины. За то, что посмел выжить. Но все-таки, несмотря на это – Мегуми до сих пор здесь. Мегуми до сих пор стоит. Мегуми не творит никакой нездоровой дичи, вроде пьянок или наркоты, а самое нездоровое дерьмо в его исполнении это всего лишь секс с Сукуной, в котором он пытался забыться и причинить себе этим боль, чтобы перекрыть ту, другую, ментальную и куда более страшную. Конечно, это не звучит ни хорошим, ни хоть сколько-то нормальным вариантом, но могло бы быть намного хуже. Вот только мысль о том, что все это время хоть какое-то удовольствие от происходящего между ними получал лишь сам Сукуна… Блядь. Она по изнанке оседает горько и болезненно, затапливает грудину виной, заставляет чувствовать себя редкостным мудаком; куда большим мудаком, чем когда-либо за всю свою мудацкую жизнь. Сукуна ведь догадывался, что с Мегуми что-то не так. Сукуна ведь понимал, что все это нужно прекратить – ради Мегуми. У Сукуны ведь было ощущение, что Мегуми всем этим лишь сильнее себя рушит и ему становится по итогу только хуже. …и все равно остановиться он не смог. Черт. Частично, возможно, потому что боялся того, что он заменит Сукуну кем-то, кто окажется еще хуже. Но частично лишь потому, что он эгоистичный лицемерный уебок, который отчаянно цеплялся за хоть такую вариацию происходящего между ними и слишком боялся потерять даже это. Но даже если бы остановился… Стало бы от этого хоть кому-то из них двоих лучше? Тогда Мегуми явно не был готов к тому, чтобы открыться Сукуне и рассказать обо всем, что с ним произошло. Наверное, если бы они прекратили, то он просто вновь остался бы со всем этим в одиночестве? Без даже такого нездоровой, уродливой вариации близости с кем-то? Действительно ли это хороший вариант? Был ли в той ситуации вообще хороший вариант? В ответ на слова Сукуны у Мегуми крепче стискиваются челюсти и он качает головой, пока на лице его вновь расплывается эта открытая-рана ухмылка, короткая и болезненная. – Я бы поспорил с тем, что не сломался, – отвечает он горьким, невеселым голосом. – Мало того, что тебе столько времени пришлось терпеть, когда я вел себя с тобой, как мудак. Так теперь еще приходится терпеть все эти истерики… – Это не истерики, Мегуми, – хмурится Сукуна, вновь его прерывая, не в состоянии молча выслушивать грязь, которую Мегуми выливает сам на себя. – Это больно, то, насколько ты ужасно несправедлив к себе. Я уже говорил это, но повторю снова, и буду повторять столько раз, сколько понадобится, потому что я понимаю, что ты не сможешь принять эту мысль и поверить в нее хоть сколько-то вот так сразу – но ты не можешь вечность держать все в себе, Мегуми. Оно будет копиться, копиться и копиться, пока не взорвет тебя изнутри и ничего от тебя не оставит… – Может, так было бы лучше, – отзывается Мегуми сиплым эхом, отводя взгляд. – Так я сделал бы больно только самому себе. А ты остался бы в безопасности от меня. У Сукуны от этих слов ужасом сжимается горло, и он опять не выдерживает – вновь сокращает успевшее появиться расстояние между ними, бережно обхватывает лицо Мегуми ладонями, заставляя посмотреть на себя, заглядывая в его глаза: уязвимые, разбитые, израненные реками лопнувших капилляров, но все равно такие решительные и сильные. Хрипит отчаянно: – Не говорит так. Пожалуйста, не говори. Конечно же, не лучше, черт возьми! Мне не нужно, чтобы ты защищал меня от себя. Это чушь. Я взрослый человек, который в состоянии сделать самостоятельный выбор. Ты ни к чему меня не принуждал и ничего мне не навязывал. Я сам захотел быть рядом с тобой, как только появился шанс. Это я здесь мудак, потому что не смог остановиться, хотя видел, что ты делаешь все это не ради удовольствия, от которого постоянно пытался отказаться. Но ты не должен проживать свою боль в одиночку, Мегуми. Ты не должен держать это в себе. Ты… Запнувшись и замолчав на пару секунд, Сукуна заполняет опустевшие легкие кислородом, шумно втягивая носом воздух прежде, чем продолжить. Решительно и уверенно, но уязвимее, тише, ласково пройдясь большими пальцами по скулам Мегуми: – Плачь, когда тебе хочется плакать, смейся, когда тебе хочется смеяться, кричи, когда тебе хочется кричать. Будь грустным, потерянным, расстроенным, разозленным, флегматичным – таким, каким тебе хочется в какой-то конкретный момент быть. У тебя есть полное на это право. У тебя есть полное право и позволять себе быть счастливым, но это не значит, что ты всегда должен счастливым оставаться. Ты можешь быть разным, можешь чувствовать разное, и тебе не нужно скрывать это, прятать свою боль и всегда быть невозмутимым, стальным и сильным. Тебе можно быть надломанным или разрушенным, Мегуми, если именно так ты себя ощущаешь, и не нужно это, черт возьми, скрывать. Даже если ты немного сломан – это нормально. Так бывает. Жизнь та еще срань, и если бы после всего, через что прошел, ты остался полностью целым – вот, что было бы странно. Твои слезы – это совсем не о слабости. Это о том, через какой ад ты проходишь и насколько ты силен, раз до сих можешь устоять на ногах. Каждое новое слово Сукуны, вновь оттуда, из подреберья вырванное – ведет к тому, что глаза Мегуми выглядят тоже все более уязвимыми и хрупко-хрустальными. Такими, словно их вместе со всем ним можно разбить одним только неправильным, слишком резким выдохом. Кажется, он так долго заставлял себя оставаться сильным, не позволяя ни тени слабости, что теперь довел свое нутро до того уровня истощения, когда достаточно какой-то мелочи: крохотного камешка на дороге – чтобы упасть и переломать себе все кости; мизерной неудачи, вроде сломавшегося в неподходящий момент карандаша – чтобы вдруг взять и провалиться в истерику. Так бывает, если слишком долго держаться на сплошном упрямстве, выносливости, силе воли, внутреннем стержне, выдерживая все испытания, вес неба у себя на плечах, не выказывая ни тени слабости, страха, боли или усталости. Потому что выдержать абсолютно все самостоятельно, ни секунды не жалуясь, не нуждаясь ни в чьей помощи и поддержке – невозможно. Люди – не роботы. Каким бы поражающе сильным ни был Мегуми, он – не исключение. А Сукуне лишь сильнее и сильнее хочется его проглянувший сквозь тонны стали хрусталь уберечь. Все страшнее и страшнее при мысли о том, а способен ли на это в принципе. Он ведь – это о разрушении, не об исцелении. Впервые хочется, чтобы было иначе. Сам Сукуна поражается тому, насколько легко ему подчиняются все эти искренние, надколотые слова, как легко они находят путь из подреберья, если адресованы Мегуми – да, они, кажется, вспарывают что-то внутри, вырываются вместе с мясом и костями, его самого заставляя ощущать себя непривычно, страшно уязвимым, но… Если ради Мегуми – то это для Сукуны совсем не проблема. Если ради Мегуми – то Сукуна в принципе готов на все. Слова, может быть, и громкие, зато правдивые. Так что – всего лишь вытащить из подреберья искренние и уязвимые слова, заставляющие его внутренности кровоточить? Без проблем вообще. Жаль только, что это, похоже, максимум, на который он способен сейчас, тогда как хотелось бы сделать больше, несоизмеримо, стократно больше. – Ты ведь и правда веришь во все, что сегодня говоришь мне? – тем временем ответно спрашивает Мегуми, а в глазах у него, там, бок о бок с болью – виднеется что-то недоверчивое, но, кажется, не по отношению к самому Сукуне. А будто ему в принципе сложно поверить, что кто-то способен так о нем думать. От этого только еще хуже и еще больнее. С недоверием к самому Сукуне хоть ясно было бы, как именно бороться – заслужить, доказать, наглядно, на деле продемонстрировать, что он доверия заслуживает, даже если для этого потребовалась бы уйма времени. На тако не жалко потратить и всю жизнь. Но как бороться с тем, что даже не может полностью понять? Что, похоже, даже не зависит от него, его слов и поступков, а укоренилось слишком глубоко и неясно, можно ли вообще туда добраться? – Каждое чертово слово – абсолютно искреннее, Мегуми, – по крайней мере, может уверенно и без колебаний ответить Сукуна. – Потому что это то, чего ты заслуживаешь – лишь лучшее, тепло и светлое, но не загонять себя все дальше и дальше в пропасть, – даже если его слова ничем не помогут, как минимум Мегуми их услышит и будет знать, что в них нет лжи. Ни тени. Ни секунды. В ответ тот вглядывается в него внимательно, пристально, будто что-то важное пытается отыскать, чем бы это ни было. А Сукуна – позволяет. Не пытается ментально закрыться. Чтобы Мегуми ни нужно было увидеть – пусть видит, потому что Сукуна ведь и сам себя поражает тем, насколько он искренен. Да и…***
…раз уж Мегуми показывает ему эту, уязвимую, хрупкую, хрустальную свою сторону; открывается и демонстрирует реки своих внутренних кровотечений, ломающих и разъедающих его – то справедливо будет, если и Сукуна не станет скрывать, насколько уязвимым все это заставляет его самого себя ощущать. Справедливо тоже, хотя бы немного – открыться в ответ. Даже если никогда и не перед кем раньше, за всю свою жизнь этого не делал. Но если не перед ним… То перед кем вообще открываться?***
А в глазах Мегуми тем временем появляется что-то странное и незнакомое, все еще отдающее болью, которая, конечно же, не может так просто уйти, но… Будто бы не такое горькое и не такое разбитое, чуть более мягкое, все еще недоверчивое, а одновременно с этим, как бы абсурдно ни звучало – полное веры в его слова и в то, что Сукуна действительно озвучил собственные мысли, настоящие и правдивые. Вдруг он понимает, что, возможно, частично понимает эту смесь. Сам, когда на Мегуми сморит, тоже ощущает и абсолютную веру в него, к нему, и недоверие по отношению к самому факту того, что он, вот такой восхитительный, яркий и прекрасный – существует. Конечно, это не может быть полностью тем же самым, и все-таки… Принцип ему понятен. – Все это время, пока… пока я использовал тебя, – говорит Мегуми, опять с мелькнувшим, направленным вовнутрь презрением, омерзением в глазах, и голос его становится только еще более твердым и жестким, когда прерывается на половине фразы. А Сукуна просто не может в ответ на такое промолчать и тут же пытается хмуро: – Ты вовсе не… – Я не знаю, как еще это назвать, Сукуна, – прерывает его Мегуми этой своей открытой-раной-ухмылкой, которая кровоточит без крови, но тут же чуть мотает головой, будто пытается лишнее из нее вытряхнуть, и продолжает серьезно и решительно: – Но я не об этом. Я пытаюсь сказать… – фраза ломается на середине, и он продолжает вновь более хрипло, уязвимо: – С каждым днем я все сильнее и сильнее боялся тебя, Сукуна. А Сукуна моргает, осмысляя эти слова, медленно их осознавая. Шестеренки в его голове вдруг ощущаются особенно проржавевшими, микросхемы искрят, отказываясь обрабатывать поступающую информацию, но ему все-таки приходится это сделать. Стоит понять, что именно сейчас услышал, и он тут же ощущает прилив ужаса. Отшатывается от Мегуми, выпуская его лицо из рук и разломанно, сбивчиво хрипя: – Я бы никогда… Я бы ничего тебе не сде… Все это время Сукуна пытался именно это доказать – что не сделал бы. Да, он может быть иногда – часто – мудаком. Может нести какую-то ломающую – все, и себя, и Мегуми, и их – идиотскую хрень. Может доводить до той точки, когда самому себе вмазать по роже хочется. Вмазывал бы, если бы это не было совсем уж краем и клиникой. Но точно никогда и ничего не сделал бы Мегуми, и мысль, что тот мог его бояться; что Сукуна умудрился сделать что-то настолько не так… – Я знаю. Знаю. Я не это имел в виду, – тут же прерывает его Мегуми, более твердым голосом, одновременно с этим накрывая руки Сукуны ладонями и прижимая их обратно к своим скулам, трясь об них лицом с глазами, совсем немного прояснившимися, потеплевшими тонкими нитями где-то, среди непроглядного мрака боли. Ужас Сукуны тут же частично растворяется. У внутри него, в оттенках собственных боли и уязвимости, вспыхивает что-то благоговейно-согревающее, перехватывающее ему дыхание от этой картины, от ощущения рук Мегуми, осторожных и бережных, прижимающих его ладони к своему лицу. – Я знаю, что ты ничего мне не сделал бы. У тебя еще в уборной был шанс, когда я сам на что-то такое напрашивался, но ты только разозлился из-за того, что я предлагал сделать с собой. Да и если бы я думал, что ты представляешь для меня опасность, то в принципе не стал бы с тобой связываться. А я могу за себя постоять, когда это нужно, Сукуна. В этом можешь не сомневаться, – решительно и серьезно договаривает он, с легким намеком на угрозу, у которой нет адресата – она призвана лишь подкрепить его слова. Ужас размывается еще сильнее, позволяя вдохнуть свободнее, и Сукуна искренне отвечает: – Я и не сомневаюсь. Но… мне кажется, ты был в том состоянии, когда мог не понимать, что причинит тебе вред, или сам на это нарываться, – после секундного сомнения, все же говорит он, пытаясь осторожно подобрать слова. Возможно, Сукуна зря это сказал. Возможно, это было слишком, и на секунду внутренности колет страхом при мысли, что Мегуми сейчас в ответ на такие заявления взорвется и пошлет его. Но, к счастью, он лишь тяжело, шумно выдыхает и кивает: – Ладно. Я могу понять, почему ты так думаешь. Но хоть я и творил какую-то нездоровую хрень, точно не стал бы тебя терпеть, если бы считал, что твое присутствие как-либо мне угрожает. Чем больше об этом думаю, тем сильнее мне кажется, что я пошел на все это именно потому, что инстинктивно всегда почему-то тебе доверял. Хотя, думаю, мне понадобится время, чтобы понять, почему. Несмотря на всю тяжесть их разговора, в эти слова Сукуне вдруг хочется укутаться, как в самое теплое, мягкое одеяло, и остаться в них навсегда. Это лучшее, что Мегуми ему когда-либо говорил, и, возможно, останется лучшим. Потому что он даже этих слов не заслуживает, так что и на большее, чем они, рассчитывать не может. Не имеет права. Может, когда действительно обдумает эту мысль, то как раз поймет, что никакого доверия – хоть инстинктивного, хоть осознанного – Сукуна как раз не заслуживает, и тогда все оборвется. Но по крайней мере то, что услышал сейчас, теперь останется с ним навсегда. Это – его. Только его. – Но на самом деле я пытаюсь сказать… – тем временем предпринимает еще одну попытку Мегуми, запинается, хмурится, твердость в его голосе, с которой говорил предыдущие слова, вновь сменяется сиплой уязвимостью, когда он продолжает: – То, чего я все сильнее боялся – это твоя осторожность и бережность, все эти постоянные попытки быть нежным и ласковым. – О, – выдыхает сукна удивленно, одновременно в осознании – и совершенно не понимая, что это должно значить В этот раз открытая-рана ухмылка Мегуми больше похожа на улыбку. Болезненную, надколотую, кровоточащую-бе-крови, совсем не веселую и уж точно не счастливую, спрятанную в самых уголках чуть приводнявшихся губ. Но все же. Улыбку. Первую его улыбку, которую Сукуне удается увидеть за… за, возможно, все время их знакомства. От этого, несмотря на тяжесть момента, сердце по-дурному подпрыгивает. Ох. А вот на осознание самих слов, даже на попытку этого осознания, времени у него не остается, потому что следом он уже слышит: – Ты ведь заслуживаешь большего и лучшего, Сукуна, – хрипит Мегуми тепло и уязвимо. Разбивающе-мягким жестом частично зарываясь лицом в ладонь Сукуны, но так, чтобы при этом смотреть ему в глаза своими, с разлившимся в них океаном грусти и боли. . – А я… Я разломанный, Сукуна, – надколотым полушепотом продолжает он. – Я неправильный. Внутри меня рубцов столько, что, если бы ты увидел, то отшатнулся бы в омерзении. А я не стал бы тебя за это винить. Я думал, ты ненавидишь меня и одновременно хочешь, поэтому и считал, что только упрощу все для тебя, если предложу выебать меня вот так, без сентиментальностей и прелюдий, со слюной вместо смазки, наскоро и грубо. Не потому, что считаю тебя совсем отбитым мудаком, а потому что… все равно я ничего другого и не заслуживаю. Ты бы с ненавистью выебал меня, а я… На самом деле, я и не задумывался всерьез о том, зачем мне это. Это было порывом, какой-то совершенно несвойственной мне херней, которую я тогда, в уборной ляпнул. На запале ярости, всей той боли, которую испытал за последние месяцы и которая копилась там, внутри, пока я не позволял ей вырваться. Я не думал в тот момент. Я испытал отвращение к себе позже, когда осознал, что именно нес и что предлагал тебе. Я… Я немного испытывал отвращение к себе после каждого раза, когда мы были вместе, – признает Мегуми сипло и с оттенком горчащей вины и вновь направленным вовнутрь презрением, чуть поморщившись. А Сукуна в ответ на это шумно выдыхает. Он догадывался. Черт возьми, догадывался ведь, что Мегуми мог испытывать отвращение к себе после каждого их раза, но услышать подтверждение – это совсем не то же самое. Это стократно более, чем основанные лишь на наблюдениях и размышлениях догадки. Черт. Какой же все-таки Сукуна мудак, раз, даже догадываясь, не смог найти в себе силы, суметь все это остановить. Если даже сейчас не уверен полностью, что это было бы лучшим вариантом, потому что не знает, как еще смог бы пробраться сквозь стены и хоть немного помочь. До чего же нужно быть моральным уродом, чтобы так рассуждать? Насколько же нужно быть безнадежной мразью, чтобы не знать, как еще помочь? Да уж, очевидно, что сладко не будет… …будет горечь, их обоих ломающая изнутри. – Но не потому, что мне не нравилось, – тем временем продолжает серьезно и уязвимо Мегуми, врываясь в его все сильнее отдающие мраком и виной мысли и говоря то, чего Сукуна меньше всего ожидал. – А потому, что слишком нравилось, все сильнее хотелось поддаться, когда ты в очередной раз лез ко мне со всеми этими своими нежностями. Но я считал, что не заслуживаю этого. Я… Да, я не осознавал сначала, тогда, в уборной, да и после тоже, зачем мне все это. Только после твоих слов сегодня там, еще в кабинете, наконец-то понял. Я действительно пытался наказать себя. Искал боль, как наказание, но еще не настолько все со мной плохо, чтобы я начал сам себя резать или еще что, – хмыкает он невесело, но так легкомысленно и небрежно, что это придает его словам еще больше кошмарных оттенков. У Сукуны внутренности скручивает ужасом при мысли о том, что Мегуми и впрямь мог бы что-то такое с собой делать. При мысли о крови, сочащейся из вспоротых вен; о шрамах на запястьях; о том, как он сидит в одиночестве, флегматично проводит острием лезвия по белизне своей кожи, а затем также флегматично наблюдает, как из него алым вытекает жизнь. Даже просто представлять себе это, так больно и страшно, что хочется вывернуться внутренностями наизнанку, чтобы никогда такого не допустить. Еще одно доказательство, что тот вариант преодоления боли, который выбрал Мегуми. На самом деле не самый худший. А тем временем он уже продолжает, будто ничего ломающего и катастрофического сейчас и не сказал. Вдруг, совершенно неожиданно, его голос начинает звучать почти неуловимо мягче – Сукуна бы и не заметил, если бы оттенки интонаций Мегуми так хорошо не изучил. – Но ты всегда отказывался быть наказанием, отказывался причинять боль. Может быть, я всегда интуитивно знал, что так будет, потому это всегда был ты. Только ты, ни с кем другим я на такое никогда не пошел бы. Пока я все пытался свести все к грубости и жесткости, к простому сексу – но ты… Ты был таким… – несвойственно себе, он сбивается в попытке подобрать слова, и по лишь совсем сипло, бессильным полушепотом и с городами разрухи в глазах: – Я боялся твоей нежности, потому что боялся однажды не сдержаться и поддаться. Позволить происходящему между нами стать… Чем-то другим. Большим. Тем, что я уже не смог назвать просто сексом. А так не должно быть, Сукуна, – припечатывает Мегуми все еще тихо, но вновь тверже и решительнее. – Я разломанный. Я неправильный… – Не говорит так, – вклиниваясь, все-таки прерывает его и беспомощно хрипит Сукуна. Хотя до этого слушал, ни разу не перебив, но сейчас слишком отчетливой становится тошнота от всего, что Мегуми говорит о себе, и терпеть это молчаливо становится невозможно. – Никакой ты не неправильный. Ты… – Ты заслуживаешь большего, Сукуна, – тем временем вновь повторяет Мегуми, не обращая внимания на его слова, полностью их пропуская мимо себя. – Мне никогда не нужно было лезть к тебе. Не нужно было пытаться как-то использовать твою ненависть, пусть и неосознанно. Это было очень по-мудацки с моей стороны… – Я никогда не ненавидел тебя, – в этот раз Сукуна произносит по возможности твердо, потому что попросту не может допустить, чтобы Мегуми думал, будто он ненавидел его хоть одну долбаную секунду. Понятно, откуда такие мысли и догадки взялись, его собственная вина в том, что так получилось, но тогда тем более их нужно их искоренить. Хотя бы с этим Сукуна в состоянии что-то сделать, как-то исправить, раз уж сам проебался, а значит, не будет просто отмалчиваться. В этот раз Мегуми не игнорирует его слова. В этот раз тот отвечает вновь с этой почти неуловимой, грустной мягкостью в голосе, будто разъясняет что-то очевидное и удивлен, что ему вообще нужно это озвучивать. – Наверное, больше не ненавидишь, – исправляет он, но Сукуна качает головой. – Нет, Мегуми. Никогда не ненавидел, – припечатывает он уверенно и твердо, без тени сомнения или колебания. – Я… Я знаю, что нес много всякой ядовитой хрени в твой адрес. Поморщившись, Сукуна стискивает челюсти так крепко, что до скрипа, и ощущает очередной всплеск более чем заслуженной, мощно бьющей по ребрам вины, но тут же встряхивается и заставляет себя продолжить, потому что ему нужно объяснить. Нужно, чтобы Мегуми понял. – Я никогда не думал, ничего из того, что говорил тебе, Мегуми. Я каждый гребаный раз хотел просто поговорить с тобой, нормально, адекватно, потому что ты был умным, дерзким, сильным, и мне хотелось узнать тебя лучше, по-настоящему познакомиться с тобой, стать к тебе хоть немного, на какой-то шаг ближе. Но какого-то черта рядом с тобой я постоянно принимался ехидничать и нести всякую едкую чушь. А потом понял, что, кажется, единственный вариант, когда я вообще могу твое внимание привлечь – это продолжать лить ядом и вовлекать тебя во всякие перепалки, злые и едкие. Потому что иначе… Иначе ты просто не будешь замечать меня, а я не знал, каким образом такое вынести, – признает он недовольно. Вот собственное отвращение, раздражение, презрение Сукуны к самому себе – более чем заслужены. Вспоминая, как вел себя в те дни, ему особенно сильно хочется врезать по собственной тупой роже, и в этот раз, возможно, даже не сдержался бы, если бы не тот факт, что собственные ладони все еще лежат на скулах Мегуми, а его руки – поверх них. Возможно, он уже даже забыло о том, что они до сих пор так стоят, а Сукуна точно не собирается напоминать и момент ломать. Будучи мудаком и эгоистом, не планирует лишать себя добровольно этого. – О, – выдыхает в ответ Мегуми, и судя по тому, как в его глазах мелькает удивление, его даже близко не озаряло догадками о том, что Сукуна просто тупой идиот, у которого связь между мозгом и ртом к чертям обрывается, когда он рядом. Предпочел бы вообще этого никогда не признавать. Не в этой жизни. Не в сотне следующих. Вот только в данной ситуации лучше уж правда, считает Сукуна, чем тот расклад, при котором Мегуми будет думать о его ненависти к себе. Этот вариант звучит, как самый худший из возможных, и даже выставить себя несущим ядовитую лживую чушь идиотом – которым, в общем-то, и является, – предпочтительнее, чем оставить все, как есть. Поэтому он договаривает, хмыкнув с презрением к себе: – Так что после всего, что я нес в твой адрес, не могу винить тебя за то, что ты и впрямь решил, будто я могу согласиться трахнуть тебя в сортире и без смазки. Но я бы не пошел на это, Мегуми. Никогда, – серьезнее и тверже говорит Сукуна. – Как бы сильно тебя ни хотел. – Мне нужно было знать, – хмурится Мегуми. – Ты не мог… – Я должен был, – не оставив возможности начать спорить, припечатывает он суровее. – Наверное, интуитивно действительно чувствовал, что это так. Но самом деле, тогда, в моменте, когда я еще и был зол, то просто не считал, что в этом есть что-то такое уж выдающееся. Я был согласен на это, сам предложил, не стал бы сопротивляться. Потому это не было бы насилием, как мне казалось. Так что я и не думал, будто ты на что-то подобное способен. Я просто не понимал или не хотел понимать, как это выглядело со стороны. Да и вообще тогда я был в ярости, мне было больно, и я действовал, а не думал, – морщится Мегуми и, вот оно, опять это промелькнувшее отвращение к самому себе. Хотя частично Сукуна может понять эту логику – или ее отсутствие в порыве злости, тут уж как посмотреть, – но согласиться не может точно. Все-таки пренебрежительное отношение Мегуми к самому себе его убивает. Мириться с этим он не может и не хочет. – Мегуми, – мягко и осторожно отвечает Сукуна, и пару секунд подбирает нужные слова, прежде чем спросить: – А если бы это тебе кто-то предложил то, что предложил мне… я не спрашиваю, согласился бы ты или нет, потому что очевидно, что нет. Но посчитал бы ты тогда происходящее нормальной? Или если бы речь вовсе шла о двух незнакомых тебе людях в такой ситуации и тот, кому это предложили, согласился бы – ты все еще считал бы, что такое является нормой? Мегуми моргает, второй, на секунду выглядит пораженным, но тут же следом в его глазах появляется немного мрачное осознание. – Ладно, – хмурится и вздыхает он. – Если говорить об этом так – то да, я понимаю. Просто, чтобы прояснить, – произносит Мегуми тверже и решительнее, прежде чем Сукуна успевает выдохнуть с облегчением, потому что хотя бы таким образом он понял, где именно его рассуждения идут по неправильной траектории. – Конечно, я бы действительно не согласился, но теперь лучше понимаю, в какой ситуации тогда оказался ты. Поэтому, думаю, мне стоит извиниться за то, что из-за меня ты оказался в такой ситуации… Но Сукуна качает головой, ощущая всплеск боли внутри – за Мегуми. За то, что и сейчас вывернул все в том направлении, где считает себя виноватым. – Нет. Подожди. Я не пытался добиться твоих извинений. Они мне не нужны. Ты ни в чем не виноват и не должен извиняться, – перебив его, быстро вклинивается Сукуна. – Я просто хотел, чтобы ты понял – раз в отношении других людей такое не норма, но и в отношении тебя тоже. Если бы согласился на это, то именно я был бы мудаком по итогу, даже если это ты все предложил. Потому что, чтобы согласится на такое, нужно быть совсем уж ебанутым на всю свою протекающую крышу. Как же сильно ты все-таки не ценишь себя, Мегуми, если понимаешь это, когда речь идет об остальных, но не когда речь идет о тебе самом? – договаривает Сукуна с отчетливо даже для него самого промелькнувшим в интонациях отчаянием. Потому что так быть не должно, но каким образом исправить такое мышление Мегуми по отношению к себе самому, сложно себе представить. Что это за привычка ставить всех вокруг выше себя самого? Как вообще с этим бороться, учитывая, через что он прошел и продолжает проходить? Но это, конечно же, все еще не значит, что Сукуна будет просто молчаливо наблюдать и ничего не делать, не говорить, не пытаться как-либо вытащить из той пропасти, к краю которой все ближе добровольно шагает. Вытащить бы до того, как в саму пропасть провалится. Черт. – Или это ты сильно меня переоцениваешь, – парирует Мегуми, после чего в его глазах, среди всех оттенков их боли и их разрухи, появляется что-то попросту грустное, невыносимо печальное, когда он говорит: – Послушай, Сукуна, я… Мне действительно жаль из-за всего, что происходило между нами в последние недели. Не нужно говорить, что мне не за что извиняться, я все еще настаиваю: мне еще как есть, за что. Тебе лучше с кем-то вроде меня не связывать в принципе. Я развалина, Сукуна. Я поломанный и неправильный. Не спорь. Это действительно так. Я – сплошные руины. Зачем тебе руины? Не хочу, чтобы ты оставался рядом из жалости после всего, что я рассказал тебе. Наверное, лучше будет поставить точку здесь и сейчас. А мне лучше уйти. Сложно сказать, от чего больнее всего: то ли от перспективы, что он и впрямь сейчас уйдет и это станет точкой для всего между ними, то ли из-за того, как небрежно и безразлично Мегуми ядовитые, презрительные слова в собственный адрес. Будто в его понимании все это очевидно, а он всего лишь озвучивает то, что и так должно быть всем понятно. Если от первого страшнее. То больнее, наверное, все же от второго. Потому что, насколько бы в ужасе Сукуна ни был из-за того, что все может вот так оборваться здесь и сейчас, но по-настоящему по ребрам бьет именно это понимание – когда они разойдутся каждый в свою сторону, Мегуми так и продолжит подобным образом к себе относиться и планомерно рушиться, уверенный, что ничего другого и не заслуживает. Несправедливее и болезненнее, чем это, наверное, ничего не может быть. Если бы Сукуна думал, что так ему будет лучше, то без сомнений сейчас отпустил бы, наступив на собственное горло. Наплевав на то, как сам будет разваливаться на куски без него.***
Но очевидно, что лучше не будет. А потому и отступить так легко – невозможно.***
– Нет, Мегуми. Подожди, – тут же выпаливает Сукуна, ощущая всплеск паники и очередного ужаса, видя, что Мегуми абсолютно серьезен, действительно рассуждая именно так, как говорит, и веря в собственные слова. – То есть… – судорожно пытается подбирать он слова, поморщившись. – Я, конечно, не могу и не стану удерживать тебя, если ты и правда хочешь уйти. Потому что должен это сказать и действительно не станет, как бы больно ни было, сколько боли уже сами эти слова ему ни стоили бы. Нет у него права решать за Мегуми, даже если не считает, что этот вариант для него лучший, пусть вместе с тем и не знает, а какой вариант вообще лучший. Дальше Сукуна продолжает тверже, уверенней: – Но если ты считаешь, будто сделаешь мне лучше своим уходом, то эта хрень какая-то и я понятия не имею, откуда ты вообще ее взял-то, – уж это он может заявить без сомнений, с легким раздражением и проблеском злости, от которых не может удержаться – на саму ситуацию, где приходится это, вроде бы, очевидное, озвучивать и объяснять. – Никакой ты не поломанный и не неправильный. Конечно, ты проходишь через ад, а в таких условиях остаться абсолютно целым мог бы разве что робот. Да и то я не уверен. Это нормально, если после всего внутри тебя что-то разрушено, и это не делает тебя неправильным, черт возьми. Ты восхитительный, сильный и прекрасный и я готов повторять это столько раз, сколько нужно, пока ты не поверишь. Никаких твои внутренние рубцы не делают тебя уродливым для меня, Мегуми. Даже если бы они были снаружи, а не внутри – все равно не сделали бы тебя менее прекрасным. Хочешь сам уйти и забыть обо всем, что между нами происходило? Это я могу понять. Потому что из нас двоих мудак на самом деле – только я, – кивнув, признает Сукуна, так спокойно, как может, даже если слова бьют по нему самому. В этом, по крайней мере, есть какая-то логика и смысл, действительно рациональное обоснование. Больно так, что до пропущенных через мясорубку внутренностей, зато хотя бы понятно. Будь причиной желания Мегуми уйти именно этот мудачизм, то не было бы права вообще пытаться в чем-то убедить и словами удержать. Но если бы все было так, то именно это он и сказал бы. Не стал бы придумывать какие-то другие объяснения, не такой это человек. А потому очевидно, что причины все же не в этом, и Сукуна продолжает тверже: – Но не смей думать, будто сделаешь мне этим лучше. Потому что нет, ты не сделаешь. На всякий случай все-таки повторюсь – если ты вдруг не заметил, то на все, что происходило между нами, я подписывался очень даже добровольно. При этом я видел, что ты не в порядке. Догадывался, что для тебя весь этот быстрый-секс-и-ничего-большего – симптом того разрушительного, что происходит с тобой. Понимал, что нужно это прекратить – ради тебя… и не прекращал. Был попросту не в состоянии отказаться от той части тебя, которую мог держать в руках. Которую ты позволял в руках держать. Так что – ну и кто и нас здесь мудак и должен извиняться, а, Мегуми? – криво, невесело ухмыляется он с – в его случае – заслуженным презрением к себе. – Так что… Здесь Сукуна на секунду останавливается, ласково, с благоговением оглаживает скулы Мегуми, потому что они так и продолжают стоять близко-близко, с соприкасающимися на его лице ладонями, и он пытается не думать о том, что это, возможно, его последний шанс так сделать. Проявить чуть-чуть нежности, которой раньше в себе и не подозревал. Шумно, хрипло выдохнув, Сукуна собирается со словами с силами прежде, чем договаривает разломано. Уже не в состоянии твердо и уверенно звучать. – Я совсем не хочу, чтобы ты уходил. Ни из моей жизни в принципе, ни прямо сейчас. Я буду рад, если ты останешься сейчас. То есть… Не ради секса, конечно, – быстро добавляет он, запоздало осознав, как его слова могли прозвучать, учитывая, к чему все между ними эти недели сводилось. – Мы могли бы что-то посмотреть. Или я мог бы что-то приготовить на ужин. Или мы можем просто поговорить о чем-нибудь, о какой-то ерунде, если на сегодня с разговорами о личном и ломающем уже слишком. Или даже вместе помолчать… – понимая, что сорвался в какую-то совсем сбивчивую, судорожную ерунду, пока пытается придумать какое-нибудь занятие, при этом не связанное с сексом, Сукуна обрывает сам себя и морщится: – Бля. Просто заткни меня уже. Я как какой-то неловкий идиот звучу. – Угу, тот еще неловкий идиот, – невозмутимо подтверждает Мегуми, а затем добавляет тише, с этой едва уловимой мягкостью в голосе, с глазами, в боли которых едва-едва, но все же проглядывает тепло: – Замечательно звучишь. Прилив нежности за ребрами Сукуны ломится ему в ребра, немного разгоняя боль. Выставлять себя неловким идиотом ради такого? Это он с радостью! Пока Мегуми колеблется всего лишь долю секунды, внутри Сукуны уже нежность моментально размывает накатившей паникой в то время, когда он ждет: ждет решения, ждет своего приговора, и плевать, насколько драматично звучит, главное, что именно так и ощущается… – Ты уверен? – наконец говорит Мегуми с редкой для него неуверенность, с уязвимостью, вновь проглянувшей в ярких радужках. Но тут же добавляет хмуро, тверже: – Если это только из-за того, что ты жалеешь меня… – Я настолько далек от того, чтобы жалеть тебя, насколько это возможно, – серьезно и монолитно заявляет Сукуна. – Сочувствую? Да, потому что ты проходишь через ад, а я, может, и равнодушный мудак по отношению к остальному миру, зато точно не по отношению к тебе. Но ты слишком сильный и слишком прекрасный для какой-то там гребаной жалости. Еще секунду-другую Мегуми пристально на него смотрит, вновь что-то ищет, в чем-то пытается убедиться, в то время, пока Сукуна, в свою очередь, вновь позволяет ему, и не думая от этого пронзительного взгляда бежать и что-либо скрывать. Позволяя открыто видеть и худшее, и лучшее – если допустить, что лучшее вообще есть – в себе, потому что он заслуживает знать все, что ему нужно знать. – Ты же понимаешь, что давно мог бы убрать ладони с моего лица, а я не стал бы их удерживать? – наконец, тихо произносит Мегуми то, что Сукуна ожидал в последнюю очередь – вообще не ожидал, на самом деле, и он удивленно моргает. Так значит, все-таки не забыл. – А ты понимаешь, что давно мог бы собственные руки убрать и вывернуться из моей хватки или потребовать, чтобы я убрал свои? – парирует он немного дразняще со стаккато сердечного ритма в барабанных перепонках, на самом деле понимая, что немало рискует, отвечая так. Потому что ничто не мешает Мегуми поступить именно так, как сейчас сказано, и тогда попытка Сукуны пошутить, разрядить атмосферу, может обернуться лезвием между его собственных ребер. Тем не менее, этого не происходит. Все, что Мегуми делает – это вскидывает бровь и хладнокровно отвечает: – Признаю, уел, – без капли злости или раздражения, вдруг на секунду так сильно напомнив себя прежнего, дерзкого, нахального, невозмутимого, едкого – такого, каким был до произошедшего с ним ада, что это немного больно. Но, впервые за этот разговор – или за все последние недели – по-хорошему больно. Подавшись вперед, Сукуна рискует вновь, когда упирается в лоб Мегуми своим, и на секунду ему хочется ликующе, счастливо рассмеяться, когда тот не пытается отстраниться. Чего он, конечно же, не делает – это точно все испортит, а с учетом всего их разговора прозвучит совсем уж по-мудозвонки и неуместно. Попробуй потом объясни, что, несмотря на всю сегодняшнюю боль и все сегодняшние изломы, что-то такое небольшое, как касание лбом ко лбу, уже немного его исцелило. – Ну так что? Останешься? – тихо переспрашивает Сукуна. Проваливаясь в глаза напротив – неправильно тусклые, наполненные боль от дна и до края, но кажущиеся чуть более светлыми и ясными, чем в эти последние недели. Вроде бы, это не так существенного, и все равно от этого уже немного свободнее получается вдохнуть. – А ты, значит, в состоянии приготовить ужин, раз обещаешь? – отвечает вопросом на вопрос Мегуми, вздергивая бровь. На что Сукуна тут же яростно кивает. – Ты удивишься, но да. Даже неплохо. Буду рад получить твой отзыв. – Можешь даже гарантировать, что не отравишь меня? Хотя… даже если отравишь, возможно, это не такой уж плохой вариант. Только гарантируй летальный исход, – задумчиво добавляет Мегуми, и хотя Сукуна понимает, что это, вроде как, просто такая мрачноватая шутка, и в какой-то другой ситуации, может, даже ответил бы в тон, принялся дразнить в ответ, демонстративно обижаться на сомнения в своих кулинарных талантах. Но сейчас, после всего, о чем они сегодня говорили – такие слова заставляют его в ужасе замереть, ощущая, как сердце сбивается в панический ритм. Хотя он ничего не говорит, очевидно, Мегуми замечает его реакцию. Потому что хмурится и следом произносит серьезно: – Не подходящий момент для таких шуток, да? Прости. У меня с чувством юмора в последнее время… сложности. – Нет. Не извиняйся, – наконец лишь после подтверждения того, что это была шутка, немного приходит в себя, выдыхает и находится со словами Сукуна, ощущая, как ужас отпускает внутренности; из горла его вырывается невеселый смешок, когда качает головой и говорит: – Я, вроде как, понял, что это шутка, но все равно… – шумно выдохнув и не договорив, он криво ухмыляется и по итогу говорит: – В общем, могу гарантировать – не отравишься. Уж за этим я точно прослежу. Обещаю, это будет лучший ужин в твоей жизни. – Прямо лучший? – Ну… ладно, не прям обещаю, хотя я не сомневаюсь в своих способностях, – все же немного отступает Сукуна. – Но точно сделаю для этого все. Так что? – выдыхает он, потому что, технически, согласие все еще не получит. Вновь замирает в ожидании ответа. А Мегуми шумно выдыхает, пару секунд вновь пристально смотрит, колеблется, и в глазах его вновь просматривается что-то уязвимое, мешающееся с решимостью, когда он говорит тихо, но твердо: – Признаю, ты умеешь убеждать. А что будем смотреть? Понимая, что уж это точно можно засчитывать за положительный ответ, Сукуна выдыхает, выдыхает, выдыхает следом, ощущая, как паника полностью отступает, размывается, пока за ребрами разгорается небольшое солнце – там, среди тонн боли. Уголки губ дергает в улыбке. Болезненное, надколотой – но искренней. Отчетливо видя, как в глазах Мегуми также почти неуловимо, как и в его голосе, мелькает что-то мягкое среди гребаных бесчисленных тонн его собственной боли. От этого Сукуна рушится…***
…от этого Сукуна исцеляется.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.