Языки пламени

Токийские мстители
Гет
В процессе
NC-17
Языки пламени
автор
Описание
1998 год. После скоропостижной смерти матери русская семья Соколовых переезжает из Москвы в Токио. Старший сын Миша клянётся стать защитником для младшей сестры Алисы. Дочь дает себе слово - никогда не сгорать дотла. В чужой стране они находят новый дом, новых друзей и новую семью. Но детская дружба перерастает в нечто большее, и в сердце Алисы вспыхивает пламя, которое притягивает даже тех, кто стоит по другую сторону баррикад. Это история о любви и потери, той что дается кровью и сердцем.
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Прощай Москва

Утро в день похорон. Тишина в квартире. Сборы. Похороны на Троекуровском кладбище. Будильник молчал. В то утро он был не нужен, никто не спал. Николай Викторович Соколов сидел на кухне с четырёх часов ночи. Чайник он включал дважды: первый раз по инерции, для жены, и осёкся, только когда рука потянулась к синей кружке с потёртым золотистым ободком. Кружка Анны простояла на полке нетронутой девяносто два дня, с того самого декабрьского утра, когда её увезли в хоспис. Николай замер, глядя на неё, и где-то глубоко внутри, под наслоениями армейской дисциплины и отцовской ответственности, хрустнула очередная невидимая перегородка. Он поставил заварник на стол. Опустился на табурет. Выложил перед собой руки, большие, с квадратными ладонями, с несмываемой угольной каймой под ногтями, въевшейся за годы работы с военной техникой. Эти руки умели собирать и разбирать армейские радиостанции с закрытыми глазами, месить тесто на тридцать пельменей за раз, подбрасывать дочь к потолку так, что она заливалась смехом на всю квартиру. Сейчас они лежали на кухонной клеёнке, две конечности, принадлежащие человеку, который больше не знал, ради чего просыпаться. Тишина в квартире стояла физически плотная, такая, что звенело в ушах. Раньше здесь постоянно что-то звучало: Анна напевала японские эстрадные песенки восьмидесятых, те самые, с протяжными, как полёт цапли, мелодиями, Алиса тараторила про школьные интриги, Миша с грохотом ронял то гантелю, то энциклопедию. Теперь тишина стала полновластной хозяйкой этих тридцати восьми квадратных метров на Профсоюзной, и Николай ненавидел её с той же яростной, бессильной ненавистью, с какой ненавидел рак, забравший жену, и бога, допустившего это, и себя самого, за то, что не смог ничего изменить. Он взглянул на часы. Половина пятого. Третье марта тысяча девятьсот девяносто восьмого года. Вторник. Через четыре с небольшим часа похороны. Николай заставил себя выпить чаю. Сделал глоток и понял, что чай остыл. Сколько он так просидел? Мысли двигались вязко, как холодный мёд: проверить документы, позвонить в похоронное бюро, разбудить детей через час, нужно, нужно, нужно... Бесконечный перечень дел, который он прокручивал в голове как мантру, как единственное, что удерживало его от того, чтобы лечь на пол и завыть. Документы он проверил ещё вчера. Свидетельство о смерти, казённый бланк с гербовой печатью, где Анна превратилась в «гражданку Соколову Анну Викторовну, 1960 года рождения, причина смерти: острая сердечная недостаточность на фоне генерализованного онкологического процесса». Шесть канцелярских строк и нет человека. И нет его Анюты, которая смеялась так, что соседи снизу колотили по батарее; которая читала детям японские сказки нараспев, и голос её журчал, как ручей по камням; которая в первое их лето, в восемьдесят шестом, сказала ему: «Коля, я тебя так люблю, что мне страшно», и он, дурак, ответил: «Не бойся, я рядом». Не уберёг. Не смог. Николай стиснул челюсти, прогоняя непрошеное. Не сейчас. Сейчас он скала. Сейчас у него двое детей, которые ещё не понимают, как жить дальше, и он обязан провести их через этот ад. Даже если сам не видит впереди ни огонька. Михаил проснулся от внутреннего толчка в начале пятого. Он вообще разучился спать по-человечески за последние недели: проваливался в дрёму урывками, просыпался от каждого шороха, прислушивался, не плачет ли сестра, не ходит ли отец по коридору из угла в угол. Ему было десять. За три месяца, прошедших с маминого диагноза, он перешагнул через несколько возрастов разом. Горе умеет прессовать время: оно выжигает из детства мякину, оставляя только твёрдое ядро. Миша больше не канючил из-за домашки, не спорил, когда его посылали в магазин, не засиживался допоздна с приставкой. Он стал тем, кого взрослые называют «серьёзным не по годам», не по своей воле, а потому что жизнь не оставила выбора. Он сел на кровати, спустил ноги на холодный линолеум. За окном едва брезжило, мартовский рассвет в Москве скуп на краски. Двухъярусная кровать: он наверху, Алиса внизу. Сестра спала беспокойно: металась, сбивала простыню, что-то шептала во сне. Одеяло съехало на пол. Миша спустился осторожно, чтобы не скрипнуть пружинами, поднял его и укрыл сестру. Ему всегда нравилось о ней заботиться. С самого её младенчества, когда четырёхлетний Миша впервые заглянул в кроватку и увидел сморщенное, красное, орущее существо, которому суждено было стать его сестрой. «Ты теперь старший брат, Мишенька, сказала тогда Анна, улыбаясь устало и счастливо. - Ты должен её защищать». Он не совсем понял тогда, что значит «защищать», но кивнул. Теперь он знал. Защищать это просыпаться в пять утра и проверять, не раскрылась ли она. Это стоять между ней и миром, который вдруг оказался враждебным. Это сжимать зубы и молчать, хотя внутри всё дрожит от ужаса, - потому что ей нужен сильный брат, а не испуганный пацан. - Лиса, - позвал он шёпотом. - Лиса, ты спишь? Она не ответила, только вздрогнула во сне и перевернулась на другой бок. Миша посидел рядом ещё немного, гладя её по спутанным рыжим волосам, и поднялся. На кухне уже гремел посудой отец. Алиса открыла глаза в шесть тридцать семь. Она знала точное время, потому что первым делом машинально взглянула на настенные часы с покемонами, подарок мамы на прошлый день рождения. Часы тикали мерно и безучастно. Ей было восемь. Через несколько часов она должна была стоять над могилой матери. Она лежала, глядя в потолок, и пыталась осмыслить эту реальность. Получалось плохо. Разум отказывался принимать факт: маму, её маму, самого тёплого, самого родного, самого живого человека во вселенной закопают в мёрзлую мартовскую землю. Алиса помнила, как три дня назад, в хосписе, мама попросила привести детей. Она почти не говорила, голос истончился до шёпота, но глаза ещё жили. Огромные, голубые, такие же, как у Алисы. «Миша, - сказала она, - ты мой мужчина. Мой старший. Обещай мне... обещай, что будешь смотреть за сестрой. Всегда». Миша пообещал, и голос у него сорвался. «Алиса... моя маленькая... моя химе..., - мама использовала японское слово, которое всегда предназначалось только для неё. - Не плачь, родная. Мама не уходит. Мама просто... переезжает. В твоё сердце. Будешь носить меня там?» - «Буду, - ответила Алиса, давясь слезами. - Всегда буду». Через три дня мама умерла. Ночью, без свидетелей. Отец решил не звонить детям, думал, что так будет легче. Он ошибся. Теперь Алиса лежала в кровати и смотрела, как минутная стрелка подбирается к сорока, и где-то под рёбрами росло то, чему она ещё не знала названия. Это было не просто горе. Горе она уже попробовала когда маме поставили диагноз, когда её увезли в хоспис, когда отец вернулся с красными глазами и сказал: «Мамы больше нет». То, что росло сейчас, было сложнее. Это была пустота. Чёрная, вязкая, засасывающая как яма, которую вырыли для мамы и которую она пока не видела, но уже ощущала. За стеной отец поставил чайник. Звук льющейся воды, стук кружки о столешницу, обычные будничные звуки. Мир продолжал функционировать с чудовищной обыденностью. Чайник закипал, часы тикали, машины шуршали шинами по мокрому асфальту за окном. Всё шло своим чередом, и только мамы больше не было. - Лиса!, - Миша заглянул в комнату. - Ты проснулась? - Да. - Папа сказал, выезжаем в девять. Ты как? Она села на кровати. Посмотрела на брата, взъерошенного, с серыми отцовскими глазами и маминой складкой меж бровей. - Никак. - Ясно, - он помолчал. - Я тоже. В этом «я тоже» было больше поддержки, чем в любых утешениях. Брат и сестра понимали друг друга без лишних слов, так бывает, когда двое детей проходят через одно горе. Алиса опустила ноги на пол и поёжилась, линолеум был ледяным. В нос ударил запах гречневой каши с кухни. Есть не хотелось совершенно, но она знала: отец настоит. Он всегда настаивал на еде в тяжёлые дни, армейская привычка. «Солдат должен быть сытым, что бы ни случилось», - говорил он когда-то, и мама смеялась: «Мы не в армии, Коля». Теперь она не смеялась. Теперь её не было. Алиса натянула шерстяные носки маминой вязки, с нелепыми оленями, у которых рога были разной длины. Анна вообще была никудышной вязальщицей, но умела вкладывать в вещи душу так, что любой её шарф или носок становился сокровищем. Алиса посмотрела на оленей и вдруг заплакала, не в голос, а тихо, одними слезами. - Эй, ты чего?, - Миша в два шага пересёк комнату. - Носки, - она всхлипнула. - Мама связала. Она тогда ещё здоровая была. Смеялась, что у одного оленя рога кривые, а у другого вообще нет. И сказала: «Ничего, Лиса, носи, зато душевно». - Будешь носить, - сказал он твёрдо. - И душевно будет. Мама зря не говорила. Алиса вытерла слёзы и попыталась улыбнуться. Улыбка вышла кривой, жалкой, но это была улыбка, первая за трое суток. В дверях появился отец. Он выглядел так, будто не спал неделю: красные прожилки в глазах, глубокая вертикальная складка меж бровей, седая прядь на виске, которой Алиса раньше не замечала. Но одет он был тщательно: чёрный костюм, белая рубашка, начищенные ботинки. Парадная форма. Для самого страшного парада в своей жизни. - Завтрак на столе. Каша. Надо поесть. - Не хочется, - сказала Алиса. - Надо. И они поели. Молча, сидя за столом втроём, глядя в тарелки. Каша стыла быстрее, чем они успевали жевать. Но они ели, потому что так велел отец. За окном зачинался хмурый, бесцветный рассвет. Троекуровское кладбище лежало на западе Москвы, в бывшей деревне Троекурово, вошедшей в городскую черту в шестидесятых. Дорога от их дома на Профсоюзной должна была занять минут сорок, но в то утро они ползли почти полтора часа, мартовский гололёд, пробки, вечные московские ремонты. Николай сидел за рулём старого «Фольксвагена Пассат» девяносто первого года, машины, купленной ещё до рождения Миши, пережившей семейные поездки на дачу, ночные гонки в роддом и теперь вот, последний маршрут для Анны. В салоне пахло бензином и старой кожей. Печка гудела на полную, но всё равно не справлялась. Алиса сидела на заднем сиденье, прижавшись щекой к ледяному стеклу, и смотрела, как за окном проплывает московская окраина: серые панельные девятиэтажки, облетевшие тополя, обледенелые лужи, разбитый асфальт. Март в Москве самый безжалостный месяц: уже не зима, ещё не весна, только грязь, слякоть и низкое, давящее небо. - Помните, как мы ездили на ВДНХ прошлым летом?, - спросил вдруг Николай, нарушая затянувшееся молчание. - Вы ещё мороженым перемазались. Алиса помнила. Было жарко, очень жарко, под тридцать градусов. Мама купила им по эскимо, и у Алисы мороженое потекло по пальцам, по подбородку, капнуло на платье. Анна хохотала, вытирала её бумажными салфетками: «Ну ты и поросёнок!» А потом они катались на колесе обозрения, и мама показывала им Москву с высоты: «Смотрите, это ваш город. Красивый, правда?» - Правда, - прошептала Алиса одними губами. Миша сидел рядом и молчал. Он вообще стал молчалив после смерти матери, из него слова приходилось вытягивать клещами. Раньше он трещал без умолку: дзюдо, книжки, пацаны во дворе. Теперь «да», «нет», «нормально». Николай переживал, но не давил. Понимал, мальчику нужно время. Машина свернула с МКАД на Рябиновую улицу, потом на Троекуровский проезд. Деревья вдоль дороги стояли мокрые и чёрные. Небо набрякло, обещая то ли снег, то ли дождь, то ли всё сразу. Когда они въехали на парковку, Алиса увидела катафалк. Длинный чёрный автомобиль с серебристыми ручками, припаркованный у ворот. И от одного его вида у неё перехватило горло. - Приехали, - сказал Николай. - Вылезайте. Ветер ударил в лицо, колючий, сырой, с привкусом талого снега. Алиса поёжилась и прижалась к отцовскому боку. Он обнял её одной рукой, а второй взял Мишу за плечо. - Держимся вместе, - сказал он. - Мы семья. Мы справимся. И они пошли по аллее, усыпанной мокрым гравием. Кладбище было почти пустым. Вторник, утро, промозглая сырость — кто поедет на кладбище в такое время? Только те, у кого нет выбора. Участок, отведённый для Анны, находился в новой части, ближе к лесу. Там уже собрались люди, человек пятнадцать, не больше. Алиса сразу выхватила взглядом тётю Иру, мамину двоюродную сестру, полную женщину с красными от слёз глазами и мятым носовым платком, который она безостановочно терзала. Рядом стояла баба Валя, сухонькая, прямая как штык старуха в чёрном платке. Она не плакала. Вообще. Лицо у неё было такое, будто его вытесали из серого могильного гранита. Священник, молодой, рыжебородый, с усталыми глазами навыкате, переминался у края могилы. Рядом стояли бывшие сослуживцы Николая: трое мужчин в штатском, но с военной выправкой, которую не спрячешь. Была пара соседей. Была женщина из хосписа, та самая медсестра, что ухаживала за Анной в последние недели, она стояла поодаль, словно не решаясь приблизиться. Гроб уже стоял у разверстой ямы. Закрытый, так хотел Николай. Он не желал, чтобы дети запоминали мать мёртвой. «Пусть лучше помнят её живой», - сказал он тёте Ире, когда та заикнулась о прощании. И Алиса была ему за это благодарна. Гроб был простой, деревянный, покрытый тёмно-вишнёвым лаком. На крышке лежал букет белых роз, Анна любила белые. И фотография в рамке: Анна на фоне цветущей сакуры, молодая, смеющаяся, с распущенными по плечам иссиня-чёрными волосами, теми самыми, что достались ей от японских предков. Фотография была старой, сделанной ещё в Токио до замужества, и на ней мама была такой юной, такой беззаботной, что Алиса, глядя на неё, не могла поверить: этот человек и тот, что лежит сейчас в гробу, одно и то же лицо. - Начинаем, - тихо сказал священник, и голос его прозвучал глухо, как из-под воды. Отпевание шло на церковнославянском языке, которого Алиса не знала, но который звучал торжественно и безнадёжно, как колыбельная над бездной. «...Со святыми упокой, Христе, душу рабы Твоея Анны, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная...» Алиса стояла, зажатая между отцом и братом. Слева огромный, надёжный, но сейчас будто надломленный отец. Справа Миша, который изо всех сил старался держаться, но она чувствовала, как мелко дрожит его ладонь в её руке. Она не плакала. Пока не плакала. Слёзы копились где-то глубоко, как вода за плотиной, они были там, она их чувствовала, но плотина пока держалась. «...и даруй ей Царствие Небесное...» Царствие. Какое царствие? Мама не хотела никакого царствия. Мама хотела жить здесь, с ними, в этой квартире на Профсоюзной, растить детей, готовить борщ, смеяться и петь свои японские песенки. Почему Бог, если он вообще существует, забрал её? Что она сделала не так? Эти вопросы жгли Алису изнутри, но она не задавала их вслух. Потому что знала: никто не ответит. «...Аминь». Наступила тишина. Такая глубокая, что стал слышен ветер в голых ветвях. Потом гроб начали опускать. Двое рабочих, краснолицые, в грязных ватниках, с безразличными, задубевшими лицами, взялись за ремни. Гроб качнулся и пошёл вниз рывками: один из работяг явно маялся похмельем, и руки у него ходили ходуном. Николай стиснул челюсти до скрипа, но смолчал. Не здесь. Не сейчас. Первый ком мёрзлой земли ударился о крышку. Звук был тупой, глухой, какой-то непристойно обыденный. Будто не гроб закапывают, а картошку в погреб ссыпают. Второй ком. Третий. На четвёртом Алису прорвало. - Нет!, - крик вырвался из неё с такой силой, что вороны на ближайшей берёзе сорвались и улетели прочь. - Нет! Не закапывайте её! Ей там холодно! Ей там темно! Мама! Она рванулась вперёд, и никто не успел среагировать, ни отец, ни брат. Она добежала до края могилы и рухнула на колени в мокрый снег, протягивая руки вниз, к гробу, будто могла достать. - Мама! Мамочка!, - она кричала, срывая голос в визг, в хрип, в какое-то утробное вытьё, которое шло не из горла, а откуда-то из самого центра её существа. - Не уходи! Пожалуйста! Я буду хорошая! Я всё буду делать! Только вернись! Вернись! Миша бросился следом, схватил её за талию, но она билась в его руках с силой, которой никто не ожидал от восьмилетней девочки. - Лиса! Лиса, нельзя! Остановись!, - кричал он ей в ухо, но она не слышала. - Зачем ты её туда кладёшь?!, - она обернулась к отцу, и лицо её было искажено такой яростью, таким недетским отчаянием, что Николай отшатнулся. - Достань её! Ты же сильный! Ты всё можешь! Достань маму, папа, пожалуйста, я тебя умоляю! - Алиса... - Ненавижу тебя! Ненавижу! Ты её не уберёг! Ты её туда закапываешь! Это ты виноват! Ты! Каждое слово било Николая, как пуля. Он и сам твердил себе это каждую ночь, «не уберёг, не смог, виноват». Но слышать это от дочери было невыносимо. Он опустился на колени прямо в снег: большой, сильный мужчина, прошедший Афганистан и две чеченские кампании, потерявший жену и теперь теряющий себя. Обнял обоих детей и прижал к себе с такой силой, словно хотел впечатать в грудную клетку. - Простите меня, - выдохнул он. - Простите. Я не могу её достать. Не могу. Но я вас достану. Я вас вытащу. Обещаю. Алиса затихла. Не сразу, сначала она ещё вздрагивала, всхлипывала, икала, но постепенно крик сошёл на нет, оставив только дрожь. Она подняла глаза на отца, заплаканные, опухшие, но уже не безумные. - Ты правда нас вытащишь? - Правда, - сказал он. - Мы уедем отсюда. Начнём заново. Мама хотела, чтобы мы уехали. В Японию. К ней на родину. - В Японию? - Да. Я обещал ей. Я сделаю это. Мы справимся. Миша, всё ещё держащий сестру, посмотрел на отца с каким-то новым выражением. Словно впервые увидел в нём не просто родителя, а человека уязвимого, сломленного, но не сломленного до конца. - Я тоже обещаю, - сказал он тихо, но твёрдо. - Я буду защищать Лису. Всегда. Что бы ни случилось. Клянусь мамой. И в этот момент между братом и сестрой протянулась невидимая нить, та, что останется с ними на всю жизнь. После кладбища были поминки. Кафе на окраине Москвы, переделанное из бывшей советской столовой в банкетный зал с претензией на респектабельность: пластиковые скатерти под лён, бумажные салфетки, сложенные веером, поминальный стол с графином компота и вазочками кутьи. Помещение пахло хлоркой и подгоревшим маслом, запах, который, казалось, въелся в стены ещё при Брежневе. Людей было немного. Те же лица, что и на кладбище, плюс несколько бывших коллег Николая, не попавших на похороны. Кто-то говорил тосты, стандартные, неловкие, какими говорят, когда не знают, что сказать. Кто-то налегал на водку. Тётя Ира рассказывала истории из Аниной юности: как та приехала в Москву по студенческому обмену из Токио, как заговорила по-русски с таким акцентом, что её принимали за финку, как познакомилась с Николаем на каком-то официальном приёме, где она работала переводчицей, а он отвечал за связь. Алиса слушала и запоминала. Каждое слово. Каждую деталь. Она собирала маму по кусочкам, как собирают рассыпавшуюся мозаику. Ей казалось, что если она соберёт достаточно кусочков, то сможет удержать маму не физически, нет, но хотя бы в памяти. Миша сидел рядом и почти ничего не ел. Он смотрел на людей, которые пили, закусывали, говорили, и думал: «Как они могут? Как они могут есть, когда мама лежит в земле?» Но вслух ничего не сказал. Он понимал, так принято. Это традиция. Люди не бессердечные, они просто по-другому не умеют. Баба Валя к еде не притронулась вообще. Она сидела в углу, выпрямив спину, и молча смотрела в одну точку. К ней никто не подходил, от неё веяло таким холодом, что даже самые пьяные из гостей обходили её стороной. В конце поминок, когда народ начал расходиться, баба Валя вдруг подозвала к себе Алису. - Подойди-ка. Алиса приблизилась нерешительно. Бабушку она немного побаивалась, та всегда была резкой, сухой, неласковой. Сейчас, в чёрном платке, с заострившимися чертами лица, она казалась ещё более грозной. - Ты на неё похожа, - сказала старуха, глядя на внучку. - Особенно когда кричала сегодня. - Простите, бабушка. - Не извиняйся. Твоя мать в твоём возрасте тоже орала на похоронах. Хоронила отца, моего мужа, - и орала так, что в соседней деревне слышно было. Алиса подняла глаза. Баба Валя смотрела на неё, и в её воспалённых, выжженных глазах что-то теплилось. Что-то, чему она сама, кажется, не знала названия. - Это не слабость, - сказала старуха. - Это любовь. Только те, кто любит по-настоящему, могут так кричать. Запомни это. - Запомню, бабушка. - И береги брата. И отца. Вы теперь друг за дружку держитесь. Больше у вас никого нет. - У нас есть вы, - сказала Алиса. Баба Валя не ответила. Она просто погладила внучку по голове, сухой, шершавой, почти невесомой ладонью и отвернулась. Это был последний раз, когда Алиса видела её в Москве. В квартиру они вернулись затемно. Поминки закончились в пятом часу, но потом были ещё какие-то формальности, расчёты с похоронным бюро, последние бумаги, бесконечные «спасибо» и «до свидания». Алиса так устала, что едва стояла на ногах. Глаза опухли от слёз, горло саднило от крика, и единственное, чего ей хотелось, лечь и уснуть. Но когда они вошли, её накрыло заново. Квартира была пропитана мамой. Вот её тапочки в прихожей, пушистые, розовые, с заячьими ушами. Вот её пальто на вешалке, серое, с меховым воротником, ещё хранившее запах духов «Шанель №5». Вот её кружка на кухонной полке, та самая, синяя, с золотистым ободком. Мама была повсюду, в каждой вещи, в каждом углу, в самом воздухе. И в то же время её не было нигде. Это противоречие разрывало на части. - Я спать, - сказал Миша. - Устал. Он ушёл в их комнату, но Алиса знала: он не уснёт. Просто не хочет, чтобы она видела, как он плачет. Мужчины в их семье были такими, предпочитали горевать в одиночку. Николай остался на кухне. Сидел над остывшим чаем и смотрел в одну точку. Алиса хотела подойти, но что-то её остановило. Какое-то чутьё подсказывало: ему нужно побыть одному. Она пошла в спальню родителей. В ту самую комнату, где мама провела последние недели перед больницей. Здесь всё ещё держался лекарственный запах, горький, больничный, но под ним, если принюхаться, теплился мамин аромат. Духи, стиральный порошок, что-то ещё неуловимое, родное. Платяной шкаф стоял у стены, огромный, трёхстворчатый, тёмного дерева, купленный родителями ещё до её рождения. Алиса открыла дверцу. На плечиках висели мамины платья, те, что не пошли на тряпки, не были розданы родственникам. Летний сарафан в горошек. Строгий костюм для переводов. Вечернее платье цвета морской волны, в котором мама ходила на какой-то приём с отцом. И запах, густой, концентрированный, мамин. Алиса забралась внутрь. На нижнюю полку, потеснив стопку постельного белья. Закрыла за собой дверцу, и темнота обступила её, бархатная, плотная. Здесь, в темноте, можно было представить, что ничего не случилось. Что мама просто вышла в магазин и скоро вернётся. Что она заглянет в шкаф, засмеётся и скажет: «Ну и напугала ты меня! Вылезай давай, ужинать пора». И всё будет как прежде. Алиса обхватила колени руками и тихо заплакала, беззвучно, как плачут те, кто уже понял, что криком ничего не изменишь. Миша нашёл её через полчаса. Он хватился сестры и методично обошёл всю квартиру: зал, кухню, ванную. Заметил приоткрытую дверцу шкафа в родительской спальне, и всё понял. Он не стал открывать дверцу. Просто сел на пол, прижался спиной к деревянной стенке и спросил: - Лиса? Ты там как? - Никак, - голос прозвучал глухо, из-за дверцы. - Можно к тебе? Пауза. - Залезай. Он протиснулся внутрь. В шкафу было тесно, двое детей на одной полке, но они как-то уместились, бок о бок, плечом к плечу. Он обнял её за плечи, и она уткнулась носом в его свитер. - Здесь мамой пахнет, - сказала она. - Я боюсь, что забуду её запах. - Не забудешь. - Откуда ты знаешь? - Потому что это важно. То, что важно, не забывается. Они помолчали. Где-то далеко, за стенами квартиры, гудел город ,приглушённо, как зверь в берлоге. В шкафу было тепло и душно, и пахло мамой, и это было единственное место в мире, где Алиса чувствовала себя хоть немного в безопасности. - Знаешь, - сказала она вдруг, - баба Валя сегодня не плакала. Совсем. Я сначала подумала: «Какая она холодная. Как она может не плакать, когда хоронят её дочь?» А потом, когда я кричала и билась... я посмотрела на неё и поняла. - Что поняла? - Она не холодная. Она - сгоревшая. В ней столько горя, что оно выжгло всё внутри. Остался только пепел. Миша сглотнул. Ему было десять, но он понял, о чём она говорит. Бывают люди, которые пережили столько, что уже не могут плакать. Не потому что не хотят. А потому что нечем. - Я не хочу быть такой, — сказала Алиса. - Не хочу, чтобы во мне всё сгорело. Я лучше буду гореть снаружи. Ярко. Чтобы тепло было. Чтобы мама увидела меня с небес и радовалась. - Как феникс, - сказал Миша. - Что? - Феникс. Мама рассказывала. Это птица из сказки. Она живёт вечно, потому что, когда умирает, сгорает дотла, а из пепла возрождается новая. Молодая. Сильная. И она всегда горит, её перья как языки пламени. Но это пламя не убивает, а согревает. Алиса подняла голову. В темноте шкафа блеснули её глаза. - Феникс..., - повторила она, пробуя слово на вкус. - Мне нравится. Я буду фениксом. Я обещаю. Я буду гореть так ярко, что мама увидит меня. И будет радоваться. - А я буду тебя охранять, - сказал Миша. - Чтобы ты не сгорела раньше времени. - Договорились. И они пожали друг другу руки в душной темноте шкафа, два ребёнка, заключившие договор на всю жизнь. Позже, когда дети уже выбрались из шкафа и лежали в своих кроватях, с кухни донёсся звон разбитого стекла. Алиса вздрогнула, но Миша уже спускался с верхнего яруса: - Лежи. Я схожу. На кухне он увидел отца. Тот сидел на табурете, уронив голову на скрещённые руки, а на полу, среди осколков синей кружки с золотистым ободком, растекалась лужица чая. Кружка Анны. Та самая. - Пап? - Разбилась, - сказал Николай, не поднимая головы. - Я только хотел чаю налить. И разбилась. - Это просто кружка, пап. - Миша шагнул ближе. - У нас ещё есть. - Это её кружка. Из коридора послышались шаги, Алиса не усидела в кровати. Она вошла на кухню, посмотрела на осколки, на отца, на Мишу. Потом молча взяла с полки другую кружку, самую простую, без рисунка и протянула отцу: - Вот, пап. Наливай в эту. Николай поднял глаза. Посмотрел на дочь, на её решительное, зарёванное лицо, и что-то в нём отпустило. Какая-то пружина, сжатая до предела, вдруг ослабла. - Спасибо, дочка. Они просидели на кухне до полуночи. Пили чай с печеньем. Молчали. И тишина эта была уже не гнетущей, почти мирной. Потому что они были вместе. Потому что, пока они вместе, у них есть шанс справиться с чем угодно. Даже со смертью. Прошло две недели. Март понемногу уступал позиции, снег оседал, днём с крыш капало, но по ночам ещё подмораживало. Квартира на Профсоюзной стояла полупустая: Николай постепенно распродавал мебель. Он почти не спал. Ночи напролёт просиживал над бумагами: счета, банковские выписки, долги за лечение. Анна вела семейную бухгалтерию, и теперь ему приходилось разбираться во всём самостоятельно. Кредит за квартиру, расходы на похороны, неоплаченные счета из хосписа, всё это навалилось скопом, как снежная лавина. Он продал машину и гараж, но денег всё равно не хватало. Хуже финансовых проблем была только тишина. Дети притихли, разговаривали вполголоса, передвигались по квартире как тени. Николай видел это и ничего не мог поделать. Он был военным, связистом, человеком, привыкшим решать задачи, но эта задача оказалась ему не по зубам. И тогда он снова начал думать о Токио. Не то чтобы эта мысль возникла из ниоткуда. Она зрела давно, с того самого дня в хосписе, когда Анна, уже почти без голоса, взяла его за руку и прошептала: «Коля... если что... отвези детей в Токио. Покажи им, где я выросла. Пусть узнают мою родину». Тогда он отмахнулся - какая Япония, Аня, о чём ты? Но сейчас, сидя над кипой счетов и глядя на белый конверт с токийским адресом Кумико, он думал об этом всерьёз. Кумико была маминой тётей, двоюродной сестрой отца Анны. Она жила в Сибуе, работала в цветочном магазине, и раз в месяц звонила Анне, на ломаном русском, с тёплым акцентом. «Приезжайте,- говорила она, - Токио красивый, дети будут счастливы». Тогда это казалось несбыточной мечтой. Теперь единственным выходом. Николай написал ей письмо. Длинное, путаное, на смеси русского и английского, единственного языка, который Кумико более-менее понимала. Он объяснил ситуацию. Спросил про жильё. Про школы. Про работу. Ответ пришёл через десять дней. Короткий, тёплый: «Приезжайте. Жду. Кумико». И тогда он принял решение. - Мы уезжаем. Он собрал детей в гостиной. Сел напротив, выпрямил спину, положил руки на колени, совсем как когда-то на инструктажах перед строем. Миша и Алиса сидели на диване, прижавшись друг к другу, и смотрели настороженно. - Куда?, - спросила Алиса. - В Токио. Столица Японии. Там родилась ваша мама. Там живёт её тётя Кумико. Она поможет нам устроиться. Миша нахмурился. - А школа? А мои занятия по дзюдо? - В Токио есть школы. И дзюдо там есть. Япония родина дзюдо, Миша. Ты сможешь учиться у настоящих мастеров. - А язык? Мы же не знаем японского. - Мама вас учила. База есть. Остальное доберёте на месте. Дети языки быстро схватывают. - А ты?, - спросил Миша. - А я - нет, - Николай усмехнулся краешком губ. - Я старый солдат, меня уже не переучишь. Но ничего. Ресторан откроем. Русской кухни. Назовём «Берёзка». Мама всегда хотела..., - он осёкся. - Мама всегда мечтала о таком. Алиса встала с дивана и подошла к отцу. Положила ладошку на его руку. - Если мама хотела - поедем. Николай посмотрел на дочь с благодарностью. Потом перевёл взгляд на сына. Миша всё ещё хмурился, но уже не возражал. - Я буду скучать, - сказал он тихо. - По школе. По тренеру. По ребятам из дзюдо. - Я тоже, - ответил отец. - Но там, в Токио, у нас будет новая жизнь. Чистый лист. - Чистый лист, - повторила Алиса. - Это когда всё с нуля? - Да. Всё с нуля. - Это страшно. Но интересно. Николай улыбнулся, впервые за долгое время. - Ты прав, дочка. И страшно, и интересно. Но главное - мы вместе. А вместе мы справимся. Две недели пролетели как один день. Каждое утро начиналось с упаковки: коробки, чемоданы, баулы. Квартиру, в которой Соколовы прожили десять лет, разбирали по кусочкам. Мебель продали. Книги, сотни томов, которые Анна собирала всю жизнь, отдали в районную библиотеку. Детские игрушки соседским малышам. Оставили только самое необходимое: одежду, документы, несколько коробок с памятными вещами. Фотоальбомы, мамины украшения, её любимые чашки. Алиса собирала свои пожитки в большой картонный чемодан. Плюшевый медведь, подарок мамы на трёхлетие. Альбом с фотографиями, который она вела последние два года. Коробка с фломастерами. Игрушечный бинокль, через который они с Мишей наблюдали за птицами на даче. Дневник, розовая тетрадка с пластмассовым замочком, в которой она записывала свои мысли. Последняя запись была сделана за день до маминой смерти: «Мама болеет. Врачи говорят - плохо. Но я верю, что она поправится. Потому что мама сильная. И я сильная. Мы справимся». Алиса перечитала эту запись и заплакала. Слёзы капали на страницу, размывая чернила. Она закрыла дневник и убрала его на самое дно чемодана. Не сейчас. Когда-нибудь потом, когда будет не так больно, она перечитает. А пока - пусть лежит. Миша укладывал свои вещи молча и сосредоточенно. Кимоно для дзюдо, белое, с жёлтым поясом. Спортивные грамоты и медали. Книги по военной истории, он с детства любил читать про сражения и полководцев. Модель самолёта, собранная вместе с отцом. И фотографию мамы, ту, токийскую, где она на фоне цветущей сакуры. Он вложил её в карман куртки, чтобы всегда носить с собой. Тётя Ира приехала за день до отъезда. Привезла пирожков, по старой привычке, словно еда могла решить все проблемы. - Ой, ребятки, - причитала она, выкладывая пирожки на тарелку, - куда ж вы намылились? Япония эта... там же всё чужое! Еда странная, рыба сырая, рис без соли... Как вы там жить-то будете? - Привыкнем, - сказала Алиса. - Мама же привыкла когда-то в России. И ничего - полюбила. Тётя Ира вздохнула и обняла её. - Ты уж пиши нам. Хоть открытки присылай. А то мы тут с ума сойдём от беспокойства. - Буду писать, - пообещала Алиса. - И звонить. Когда телефон проведём. - Да какой там телефон... дорого же... - Ничего. Папа сказал, что мы ресторан откроем. Русской кухни. Назовём «Берёзка». Будет как дома. Приезжайте к нам в гости. Тётя Ира снова вздохнула, но на этот раз уже не спорила. Она понимала: их не удержать. Их тянет туда, в неизвестную Японию, где когда-то жила Анна. И может быть, это правильно. Может быть, там, на другом конце земли, они смогут найти покой. Баба Валя пришла в последний день. Без звонка, без предупреждения, просто появилась на пороге, прямая и сухая, как жердь, с неизменным чёрным платком на голове. - Здравствуй, Коля. Дай на внуков посмотреть. Она оглядела Мишу, высокого, плечистого, с упрямым отцовским подбородком. Потом Алису, рыжую ( такие же волосы, когда то были и в её молодости), голубоглазую, в мятой дорожной куртке. - Вся в мать, - сказала старуха. - Такая же неугомонная. - Спасибо, бабушка. - Это не похвала. Упрямые люди живут долго, но трудно. Будь готова. - Я готова. Баба Валя достала из сумки конверт. Обычный, белый, без надписей. - Здесь деньги. Немного. На первое время. - Мама, не надо..., - начал Николай. - Не спорь, - отрезала она. - Это для внуков. Не для тебя. Им пригодится. Николай взял конверт. А потом сделал то, чего не делал никогда за пятнадцать лет брака: обнял тёщу. Баба Валя замерла, будто одеревенев, но через секунду плечи её дрогнули. Она не заплакала, нет, слёз не было, но что-то в ней надломилось. - Береги их, Коля, - прошептала она. - Больше у меня никого нет. - Сберегу, - пообещал Николай. - Обещаю. Шереметьево встретило их гулкой суетой и запахом авиационного керосина. Огромный терминал, бесконечные очереди на регистрацию, объявления на двух языках, разносящиеся под сводами, всё это было похоже на декорации к фильму про будущее. Алиса, никогда не бывавшая в аэропорту, вертела головой, стараясь ничего не упустить. Регистрация прошла быстро. Паспортный контроль, где суровый пограничник долго сверял их лица с фотографиями. Рамка металлоискателя. Зал ожидания с пластиковыми креслами и кофейным автоматом. Алиса прилипла к витрине с сувенирами. Матрёшки, шапки-ушанки, магниты с видами Москвы. - Пап, купи магнит. На память о Москве. Николай купил два, с Кремлём и с собором Василия Блаженного. Один ей, один Мише. - Чтобы помнили, откуда вы родом. - Мы не забудем, - сказала Алиса. - Это наша первая родина. - А вторая будет Япония, - добавил Миша. Объявили посадку. Они прошли по стеклянному телескопическому трапу в самолёт: огромный, белый, с красными полосами на борту. Стюардесса в голубой форме и с застывшей профессиональной улыбкой приветствовала их у входа. Алиса замерла на пороге: салон самолёта оказался длинным-длинным, с рядами кресел и круглыми иллюминаторами. - Ничего себе, - выдохнула она. Алисе досталось место у окна. Миша сел справа, отец у прохода и почти сразу задремал: сказались недели бессонницы. Самолёт задрожал, загудел двигателями и начал разбег. За окном замелькали огни взлётной полосы, ангары, машины всё быстрее и быстрее, сливаясь в сплошную полосу. - Миша, Миша, смотри! Мы взлетаем! Они пробили слой серых облаков, и вдруг открылось невероятное зрелище: бескрайнее белое море до самого горизонта и над ним ослепительное, золотистое солнце. Того солнца, которого в Москве не видели несколько недель. Алиса зажмурилась от яркого света, но продолжала смотреть, не могла оторваться. - Мама это видела, - сказала она тихо. - Много раз. И теперь я вижу. - Она, наверное, рада, - отозвался Миша. - Что ты увидела это. Через некоторое время стюардессы начали разносить обед. Алиса с любопытством изучала поднос: курица с рисом, салат, булочка, шоколадный десерт. Попробовала и скривилась: - Невкусно. - Это самолётная еда, - сказал Миша. - Она всегда такая. - Мама готовила лучше. - Мама вообще готовила лучше всех. После обеда включили мультфильм, японскую анимацию про девочку-волшебницу, которая сражалась с демонами при помощи магической палочки. Алиса смотрела заворожённо, даже не понимая слов. Картинка была такой яркой, такой живой, что язык не имел значения. Она впитывала эту анимацию, свою первую встречу с японской культурой, которой предстояло стать её второй родиной, с жадностью человека, знающего, что это лишь начало. А потом она уснула, сама не заметила как, уронив голову на плечо брату. Ей снился феникс. Огромный, золотисто-алый, с перьями, переливающимися всеми оттенками огня. Он летел над бескрайним белым морем, и каждое движение его крыльев рождало ветер. И Алиса чувствовала, что это она, она и есть этот феникс. Что она больше не та маленькая девочка, которая плакала на кладбище. Она что-то другое. Что-то новое. Что-то, что невозможно уничтожить. Посадка в токийском международном аэропорту Нарита прошла мягко, почти незаметно. Алиса проснулась от лёгкого толчка и сразу прильнула к иллюминатору. За стеклом был дождь, мелкий, моросящий, совсем не похожий на московские ливни, и город. Бескрайний, уходящий за горизонт россыпью огней, небоскрёбов, эстакад, мостов. - Ничего себе, - прошептал Миша, тоже глядя в окно. - Это всё один город? - Токийская агломерация, - сказал Николай, проснувшись. - Тридцать пять миллионов человек. - Тридцать пять миллионов, - повторила Алиса. - И все чужие. - Пока чужие, - поправил отец. - Но мы с вами - Соколовы. Мы везде приживёмся. Международный аэропорт Нарита был огромен. Гораздо больше Шереметьево: светлее, чище, технологичнее. Повсюду указатели на японском и английском, автоматы с напитками, электронные табло. Пахло сладковатым дезинфицирующим средством и ещё чем-то незнакомым, наверное, рисом. Паспортный контроль, получение багажа, таможня, всё прошло как в тумане. Алиса так устала от девятичасового перелёта, что уже не воспринимала происходящее. Ноги гудели, глаза слипались. Ей хотелось только одного, лечь и уснуть. А потом они вышли в зал прилёта, и их встретила женщина. Она была невысокой, худощавой, с седыми волосами, собранными в строгий пучок. На ней было тёмно-синее кимоно с белым поясом, и двигалась она с плавной, текучей грацией, какой Алиса никогда не видела у русских женщин. У неё было узкое лицо с резкими, но приятными чертами и глаза карие, глубокие, тёплые. - Кумико-сан, - Николай поклонился - неловко, по-русски, но старательно. - Коля-сан, - женщина поклонилась в ответ, потом перевела взгляд на детей и улыбнулась. - Здравствуйте. Я Кумико, ваша двоюродная бабушка. Добро пожаловать в Токио. Она говорила по-русски с акцентом, мягким, певучим, совсем не похожим на тот, с которым говорят иностранцы в Москве. - Здравствуйте, - хором сказали Миша и Алиса и тоже поклонились, как учила мама. Кумико внимательно посмотрела на них. На Мишу, высокого для своих десяти лет, плечистого, с упрямым подбородком и светлыми волосами. На Алису, рыжую, голубоглазую, в помятом дорожном платье, с кругами под глазами и магнитом с Кремлём в руке. - Анна, - сказала она тихо, и голос её дрогнул. - Вы оба очень похожи на неё. Очень. И тогда Алиса, неожиданно для себя самой, шагнула вперёд и обняла эту почти незнакомую женщину. Просто потому, что ей нужно было кого-то обнять. Просто потому, что от Кумико пахло чем-то родным: не духами, не едой, а чем-то неуловимым, что бывает только у близких людей. Кумико на мгновение замерла, а потом обняла её в ответ: осторожно, бережно, как обнимают фарфоровую куклу. - Поехали домой, - сказала она. - Такси ждёт. Такси неслось сквозь ночной Токио, и город за окнами был похож на ожившую фантазию. Неоновые вывески, алые, синие, зелёные, золотые, отражались в мокром асфальте и в лужах, оставленных недавним дождём. Дороги взлетали на эстакады и ныряли в тоннели, и такси то взмывало над городом, открывая захватывающую дух панораму, то проваливалось под землю, где стены были выложены белой плиткой и освещены ровным, безжизненным светом. - Это район Эдогава, - комментировала Кумико с переднего сиденья, повернувшись вполоборота. - Сейчас поедем через Радужный мост, увидите залив. На мосту открылась панорама, от которой перехватило дыхание: тёмная вода Токийского залива в россыпи корабельных огней, далёкие небоскрёбы Одайбы, подсвеченные сиреневым и голубым, гигантское колесо обозрения, похожее на светящуюся карусель. Вдали, на горизонте, едва различимая в дождливой дымке, темнела полоска Тихого океана. - Мама здесь выросла?, - спросил Миша. - Да, - ответил Николай. - В Сибуе. Это недалеко. - Я сняла для вас квартиру рядом с моим домом, - добавила Кумико. - Небольшая, но уютная. Две спальни, кухня, ванная. - Спасибо, Кумико-сан, - сказал Николай. - Просто Кумико. Или тётя Кумико. Мы же теперь семья. Такси свернуло с моста в лабиринт узких улочек. Неон остался позади, сменившись жилыми кварталами, двух- и трёхэтажными домами с черепичными крышами, крошечными садиками, припаркованными велосипедами. Вишни, растущие вдоль тротуаров, стояли ещё голыми, до цветения сакуры оставался месяц, но на их ветвях уже набухли почки. Тишина здесь стояла почти деревенская, нарушаемая лишь стрёкотом цикад и отдалённым шумом электричек. - Приехали, - объявила Кумико. Квартира действительно была небольшой. Две спальни, одну занял Николай, другую выделили детям. Гостиная, совмещённая с кухней. Ванная комната с глубокой офуро. Балкон с видом на тихую улочку. И всё это было залито мягким светом от бумажных фонариков, которые Кумико зажгла к их приезду. - Располагайтесь, - сказала она. - Завтра принесу продукты, помогу с обустройством. А сегодня отдыхайте. - Спасибо, тётя Кумико, - сказала Алиса. - Не за что, химе, - улыбнулась старуха. - Это японское слово. Означает «принцесса». Твоя мама всегда была для меня химе. И ты тоже. Кумико ушла. Соколовы остались одни в новой квартире. Было тихо, но это была другая тишина, не московская. Не гнетущая. Умиротворённая. - Ну что, - сказал Николай, оглядывая гостиную с минимумом мебели и голыми стенами. - Вот мы и в Японии. - Странно, - отозвалась Алиса. - Я думала, будет как-то... по-другому. Более чужое. А тут... как дома. - Потому что Япония и есть твой дом, - сказал отец. - По матери. Она течёт в твоей крови. Позже, когда Миша уже лежал в своей кровати, а Николай вышел на балкон покурить, Алиса подошла к окну и посмотрела на ночной Токио. Где-то там, в этом городе, мама ходила в школу. Гуляла в парке. Молилась в храме. Впервые влюбилась. И где-то там, в этом городе, уже росли мальчики, которым суждено было стать её, Алисиной семьёй. Уже работало додзё Сано, где сухонький старик Мансаку учил своих внуков боевым искусствам. Уже закручивались шестерёнки судьбы, которым предстояло столкнуть их всех вместе, в историю, полную крови, любви, предательств и искупления. - Я здесь, мама, - прошептала она, прижав ладонь к стеклу. - Я приехала. Я здесь. За окном шёл дождь. Неоновые огни дробились в каплях на стекле. Город жил своей жизнью, огромный, чужой, пугающий и одновременно манящий. - Ты справишься, - сказала себе Алиса. - Ты - феникс. Ты не можешь не справиться. Она отошла от окна, легла в кровать и закрыла глаза. Завтра будет новый день. Завтра начнётся её новая жизнь. Ей снова приснился феникс. Огромный, золотисто-алый, он летел над бескрайним ночным Токио, раскинув огненные крылья, и в каждом взмахе его перьев рождался свет. Токио внизу сиял неоном и огнями, и феникс парил над ним, как хранитель, как предвестник, как символ всего, что должно было случиться. А где-то там, в одном из тихих дворов, маленькая девочка спала и видела этот сон, не зная, что он - пророчество.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать