Солнце в твоих венах

Baldur's Gate
Гет
В процессе
NC-17
Солнце в твоих венах
автор
Описание
Свобода — это пьянящий коктейль из дорожной пыли, страха и крови. Астарион привык играть роли, соблазнять и лгать, чтобы выжить, но Тав не вписывается ни в один из его сценариев. Между случайными взглядами у костра и опасными секретами рождается связь, которую сложно назвать просто союзом. ​Сможет ли Астарион довериться кому-то, не превращая чувства в оружие? И какую цену готова заплатить Тав, чтобы растопить лёд, сковавший сердце на долгие двести лет?
Читать онлайн Отзывы
Содержание Вперед

Пролог

Первое, что ощутила Тав было холодом. Но это был не тот холод, от которого в зимнюю ночь прячешься в доме, залезаешь под тёплое одеяло и пьёшь травяной чай. Он был другим. Так холодно не бывает ни одному живому существу. Он пробирается под кожу, покрывает инеем кости, замораживает костный мозг. Тав открыла глаза. Точнее — попыталась. Веки не слушались. Они были тяжёлыми, словно налитые свинцом. Лицевые мышцы напряглись, и слипшиеся ресницы дрогнули, и Тав распахнула, преодолевая слабость, глаза. Лиловая дымка перед глазами превратилась в очертания помещения. Она не узнала ничего. Над ней нависала бугристая, влажная поверхность, испещрённая чем-то вроде прожилок. Они пульсировали. Медленно, мерно, словно вены на виске больного лихорадкой. Тусклый свет — лиловый, болезненный — сочился отовсюду и ниоткуда, не давая теней. В этом свете всё казалось мёртвым. Или — напротив — слишком живым, но жизнью неправильной, чуждой, от которой хотелось отшатнуться. Тав попробовала пошевелиться. Тело пронзила тупая боль. И Тав почувствовала, к чему прислоняется её спина. Это нечто было тёплым и влажным. И двигалось. Словно дышало. Словно было живым. Руки были обвиты чем-то мягким и скользким. Словно щупальца. Тав попыталась пошевелить руками — раз, другой — и путы сжались вокруг её запястий, словно предупреждая. Капсула. Она лежала в капсуле. Тав накрыла паника. Острая, яркая, как солнечный свет, которого так не хватало. Сердце билось в ушах и глотке. Девушка стала дёргаться. И каждое движение сопровождалось болью во всём теле. В глотке застрял крик, который срывался с с губ тихим хрипом. Пересохшее горло горело от этого "карканья". Когда она последний раз пила? Тав не помнила. Она вообще не помнила, что делала в последнее время. Она не знала, сколько уже находится здесь. Запах. Тав только сейчас осознала его — сладковатый, тяжёлый, с привкусом чего-то органического, разложившегося, но не до конца. Так пахнет в нутре свежеразделанной туши. Так пахнет рана под повязкой на третий день. От этого запаха желудок сжался в горячий комок, и она сглотнула — сухо, болезненно, сглатыаая желчь. Тав услышала мерные хлюпающие шаги. И замерла в испуге и тут же прекратила дёргаться — древний звериный инстинкт из далёкого времени первых людей заставил Тав сделать это. Слиться с окружением, стать камнем. Но её тело предательски дрожало. Она увидела его. Оно склонилось над капсулой, заслонив потолок, и Тав показалось, что лиловый свет стал гуще, темнее, словно само пространство сжалось вокруг этого существа. Гладкая голова — вытянутая, безволосая, с восковой блестящей кожей лилово-серого оттенка. Там, где должно было быть лицо — рот — подбородок — извивались щупальца. Они шевелились медленно и независимо друг от друга, словно слепые черви, ищущие тепло. И глаза. Желтые, со зрачками без радужки. Изучали её. Иллитид. Она знала это слово. Знала — из книг, из страшных историй, рассказанных вполголоса у костра, из предупреждений, которые всегда казались преувеличением, далёкой сказкой, чем-то, что случается с кем-то другим, в каких-то других местах, в какой-то другой жизни. Свежеватели разума. Пожиратели мыслей. Они забирают тебя, забирают всего, сначала волю, потом рассудок, потом — саму суть того, что делает тебя тобой. И ты становишься ничем. Пустой оболочкой. Мясом. И тишину наконец пронзил её крик. Она стала вырываться, с ненавистью смотря на существо. Всё внутри клокотало. Адриналин ударил в голову, и Тав перестала чувствовать боль. Её не было и тогда, когда щупальца так сильно сжали руки, что запястья посинели, а под ними — содранная кожа. Тав металась в капсуле. Она ненавидела. Иллитид не пошевелился. Она почувствовала его в голове раньше, чем он коснулся её. Это было — как если бы кто-то опустил ладонь в стоячую воду. Мысли — только что бившиеся, мечущиеся, кричащие — вдруг пошли рябью и замедлились. Паника не ушла, но отодвинулась, словно её накрыли толстым стеклом. Тав слышала собственный страх, но уже не чувствовала его по-настоящему. Тело обмякло. Мышцы расслабились — не по её воле, не по её приказу. Просто — расслабились. Как у тряпичной куклы, у которой перерезали нитки. "Нет", — подумала она. — "Нет, нет, нет". Но даже мысль эта прозвучала глухо, вяло, словно произнесённая под водой. Иллитид открыл капсулу, и Тав спасительно вдохнула холодный воздух Но был ещё один запах. Тот, чем пахло существо, когда склонилось над ней. От него не пахло гнилью или мертвечиной, как ожида Тав, совсем нет. Его тело было пропитано запахом озона. Что-то тонкое. Более тошнотворное. Щупальца шевельнулись — быстрее, целенаправленнее. Один из них потянулся к её лицу, и Тав ощутила прикосновение — влажное, прохладное, невозможно нежное — к своей щеке. Щупальце скользнуло по скуле, по виску, по линии роста волос, словно изучая. Словно запоминая. Она хотела повернуть голову, отпрянуть, укусить — что угодно. Но тело не послушалось. Тело больше не принадлежало ей. Другая рука иллитида — серая, четырёхпалая, с длинными, лишёнными ногтей пальцами — поднялась, и Тав увидела то, что он держал. Маленькое. Размером с грецкий орех. Слизисто-розовое, покрытое тонкими, почти прозрачными жилками. Оно шевелилось. У него был хвост — тонкий, сужающийся, подрагивающий, как у головастика, извлечённого из воды. И что-то, что можно было бы назвать головой, — округлый, безглазый комочек, на котором раскрывались и сжимались крошечные усики. Оно тянулось. Тянулось к ней. Покачивалось в пальцах иллитида, изгибаясь всем телом в её сторону, словно чувствовало тепло, словно уже знало, где ему предстоит жить. Личинка. Тав закричала. Иллитид приближал паразита к её лицу. А Тав не знала, что будет дальше. И неизвестность пугала. У неё уже не было сил бороться. Оставалось сдерживать рвотные спазмы и чувствовать вкус желчи на кончике языка. "Пожалуйста, нет". Она не знала, к кому обращалась. К иллитиду — существу, которое не знало жалости, потому что не знало, что это такое. К богам — молчаливым, далёким, безразличным к её крику, как небо безразлично к крику муравья. К самой себе — к тому упрямому, дикому зверю внутри, который должен был сопротивляться, должен был найти способ, должен был... Иллитид поднёс личинку к её лицу. Она почувствовала новый запах — кислый, живой, такой яркий на фоне всех остальных запахов. Тепло маленького тела. Щекотное, отвратительное подрагивание усиков у самого века. Потом — глаз. Иллитид выбрал левый. Тав увидела — последнее, что увидела этим глазом отчётливо — серый палец, направляющий личинку, и розовое скользкое тельце, метнувшееся вперёд с быстротой, невозможной для такого крошечного существа. Боль была — невозможной. Абсолютной. Не острой, не режущей — глубокой. Такой глубокой, что у неё не было названия. Словно раскалённую иглу вогнали не в глаз — в самую суть, в то место, где мысли становятся мыслями, где «я» становится «я». Боль прошла через глазницу, через кость, через что-то за костью — влажное, мягкое, пульсирующее — и Тав услышала звук. Интимный. Звук, с которым нечто живое вгрызается в другое живое. Тело, секунду назад безвольное, выгнулось дугой. Контроль иллитида дрогнул — или, может быть, боль оказалась сильнее. Тав услышала свой крик — высокий, животный, рвущийся из горла рваными клочьями. Спина оторвалась от дна капсулы, пальцы скрючились, вцепились в живые путы так, что под ногтями что-то лопнуло — чужое или своё, она не знала. Личинка двигалась. Она чувствовала это — чувствовала, как маленькое тело ввинчивается глубже, прокладывая себе путь. Хвост ещё торчал снаружи — она ощущала его дрожание у края глазницы, скользкое трепетание, — а голова уже была где-то внутри, за глазным яблоком, там, где начиналась тьма, куда живой человек не должен был заглядывать. Усики ощупывали, находили, цеплялись. Крошечные, невидимые крючки впивались в ткань — в нерв, в мышцу, в мембрану, — и каждый новый укол отзывался вспышкой в мозгу. Белой. Слепящей. Невыносимой. Тав смотрела на существо. Тот наблюдал за ней. Щупальца замерли, и на мгновение ей показалось — безумие, бред, агония, — что в жёлтых глазах мелькнуло что-то похожее на удовлетворение. Личинка нашла то, что искала. Тав поняла это, потому что боль изменилась. Из острой, рвущей — стала глубокой и тянущей, как зубная боль, помноженная на тысячу. Что-то обвилось — внутри, за лицом, за мыслями — вокруг чего-то мягкого и важного. Обвилось, сжалось, прижалось. Не больно. Почти нежно. Так змея обвивается вокруг ветки — не чтобы задушить, а чтобы остаться. И Тав почувствовала — его. Не иллитида. Личинку. Почувствовала, как чувствуют чужое присутствие в тёмной комнате — кожей, затылком, тем безымянным шестым чувством, которое говорит: ты здесь не одна. А потом Тав почувствовала онемение. Оно началось с кончиков пальцев. Она ощущала, как покалывания иголочками пронзают запястье. А потом — пустота. Секунду назад они вцеплялись в живые путы, ногти впивались, кожа горела, кровь текла — и вот — ничего. Пустое место на краю тела. Онемение поползло выше. Запястья. Предплечья. Она чувствовала его продвижение — медленное, неостановимое, как прилив, заливающий берег. Локти. Плечи. Ноги — тоже: ступни погасли первыми, потом лодыжки, колени, бёдра. Тело исчезало — кусок за куском, фрагмент за фрагментом, словно кто-то аккуратно стирал его ластиком с листа. Она попыталась пошевелить рукой — и не поняла, удалось ли. Не было руки, которую можно пошевелить. Не было ощущения, по которому можно определить — двигается она или нет. Тав была — только голова. Только мысли, запертые в черепе, и черепу скоро тоже предстояло — стать ничем. "Я умираю", — подумала она. Мысль была ясной и холодной, как горный ручей. Без паники. Без ужаса. Паника требовала тела — адреналина в крови, спазма в животе, стука сердца в горле. А тела больше не было. Был только разум — голый, одинокий, подвешенный в пустоте. И что-то рядом. Что-то маленькое, тёплое, голодное, свернувшееся клубком там, где раньше жили мысли о доме. Картина перед глазами начала гаснуть. Лицо иллитида расплывалось — лиловая клякса на лиловом фоне. Потолок уплывал. Свет тускнел. Или это не свет тускнел — это она тускнела, гасла, таяла. Онемение добралось до груди. Тав перестала чувствовать собственное дыхание. Перестала чувствовать сердце. Где-то — далеко, на самом дне исчезающего сознания — мелькнула мысль: бьётся ли оно ещё? Или уже нет? И если нет — почему она всё ещё думает? Последним ушёл — страх. Не потому что она перестала бояться. А потому что не осталось никого, кто мог бы бояться. Тав — та Тав, которая проснулась минуту или вечность назад в живой капсуле на чужом корабле — растворилась. Истончилась. Стала — нитью. Потом — волоском. Потом — воспоминанием о воспоминании. Темнота сомкнулась. Тёплая. Мокрая. Голодная. И в последний миг — прежде чем пустота поглотила всё — она услышала. Не ушами. Не слухом. Чем-то новым, чем-то, чего в ней не было ещё минуту назад. Стук. Тихий, ровный, настойчивый. Не её сердце. Его.

***

Взрыв. Тав вынырнула из темноты, как утопленник выныривает из чёрной воды: рывком, с хрипом, с разинутым в немом крике ртом. Сознание вернулось — рваное, мутное, собранное из осколков. Свет. Лиловый. Мигающий. Потолок — тот же бугристый, живой потолок — дрожал, и прожилки на нём пульсировали лихорадочно, быстро, как вены на шее умирающего. Что-то горело — Тав чувствовала запах, горький и чужой, не похожий ни на горящее дерево, ни на горящую ткань. Так горит плоть. Второй взрыв. Ближе. Гораздо ближе. Корабль — она вспомнила: корабль, она на корабле, на живом проклятом корабле иллитидов — содрогнулся так, что капсула дёрнулась, и Тав ударилась виском о стенку. Боль была — яркой, живой, почти желанной после бесконечной ватной пустоты небытия. Боль означала тело. Тело означало — она всё ещё здесь. Грохот. Что-то прошило потолок — не сверху вниз, а наискось, со скрежетом, от которого заныли зубы. Огромный зазубренный кусок обшивки — или кости? или хитина? — пронёсся через комнату, как копьё, брошенное великаном, и ударил в крышку капсулы. Трещина. Тав услышала её раньше, чем увидела. Сухой, ломкий звук — как если наступить на лёд пруда ранней весной. Трещина побежала по крышке — от края до края, ветвясь, множась, и сквозь неё хлынул воздух. Горячий, дымный, пропитанный гарью — но воздух, настоящий, не тот спёртый, кисло-сладкий, которым она дышала в капсуле. Тав вдохнула — жадно, до рези в лёгких — и закашлялась, и кашель был болезненным и прекрасным. Осколок застрял в крышке, торча, как сломанное ребро. Вокруг него трещины расходились паутиной. Крышка — полупрозрачная, плотная, живая — ещё держалась, но Тав видела: она умирала. Жидкость — мутная, желтоватая — сочилась из разломов, и стенки капсулы сокращались конвульсивно, бесцельно, как мышцы обезглавленной курицы. Путы на запястьях ослабли. Тав почувствовала это — мягкие живые захваты, ещё минуту назад державшие крепко, обмякли, стали вялыми, мёртвыми. Она дёрнула руку — и рука освободилась. Просто так. Без усилия. Как вынуть пальцы из перчатки. Она упёрлась ладонями в крышку и толкнула. Руки дрожали. Мышцы — слабые, непослушные после неизвестно скольких часов или дней в капсуле — горели от напряжения. Крышка подалась — на дюйм, на два — и осколок сдвинулся, расширяя трещину. Тав толкнула снова, и мутная жидкость хлынула ей на лицо — тёплая, вязкая, отвратительная. Она сплюнула, зажмурилась, упёрлась плечом. Крышка лопнула. Она не раскрылась — именно лопнула, разошлась на куски, как перезревший плод, и Тав вывалилась наружу. Пол встретил её — жёстко. Колени ударились первыми, потом — ладони, потом — подбородок. Во рту стало солоно. Она лежала, прижавшись щекой к полу — тёплому, ребристому, пульсирующему, — и дышала. Просто дышала. Тело было — тяжёлым, неподъёмным, непослушным мешком с костями. Левый глаз болел — тупо, глубоко, там, внутри, где свернулось что-то чужое. Она вспомнила — личинка. Руки онемели от плеч до кончиков пальцев, и она лежала, пытаясь вспомнить, как ими двигать, как вообще — двигать чем бы то ни было. Новый взрыв. Пол вздыбился. Тав проехала по нему на животе — полфута, фут — и врезалась плечом в основание другой капсулы. От удара перехватило дыхание, и она несколько секунд лежала, беззвучно хватая ртом горячий дымный воздух, пока лёгкие не вспомнили, как работать. Стук. Глухой, ритмичный, настойчивый. Не взрыв. Не грохот рушащегося корабля. Что-то другое. Что-то — живое. Тав подняла голову. Капсула. Другая — рядом, в двух шагах, если бы она могла встать, если бы ноги слушались. Такая же, как её — овальная, гладкая, с полупрозрачной крышкой. Но — с трещиной. Длинной, извилистой, бегущей наискось от одного края к другому. И за этой крышкой — за мутным, влажным стеклом — двигалось что-то. Кто-то. Стук повторился — и Тав увидела: рука. Бледная — нет, не просто бледная. Белая. Белая, как алебастр, как лунный свет на снегу, как кость, очищенная от мяса. Длинные тонкие пальцы, сжатые в кулак, били по крышке изнутри. Снова. И снова. И снова. Методично, упрямо, с тупой отчаянной настойчивостью. Тав прижалась лицом к крышке — и отпрянула, потому что капсула была тёплой, живой, и от прикосновения к ней по коже прошла волна отвращения. Но она заставила себя — заставила посмотреть, продавить мутную поверхность взглядом. Эльф. Она увидела — лицо. Заострённые черты, высокие скулы, прядь кудрявых волос — белых, как и кожа, — прилипшая ко лбу. Глаза — открытые, красные — не воспалённые, нет. Красные радужки. Тёмно-красные, как поздний закат, как старое вино, как запёкшаяся кровь. Заострённые уши. Он был — красив. Той холодной, хищной красотой, от которой не теплеет в груди, а наоборот — что-то сжимается, что-то древнее и осторожное говорит: берегись. Но сейчас он бил кулаком в крышку, и на костяшках были ссадины — тёмные, почти чёрные на белой коже. Губы двигались. Тав не слышала слов сквозь крышку и грохот, но читала по губам — одно и то же, снова и снова: открой. Открой. Открой. Или: выпусти. Корабль содрогнулся — сильнее, чем прежде. Что-то заскрежетало — протяжно, надсадно, словно хребет огромного зверя прогнулся до предела. Пол пошёл трещинами. Стены — те самые влажные, пульсирующие стены — сжались, как сжимается горло перед рвотой, и из трещин в потолке посыпались искры и обломки. Лиловый свет мигнул — раз, другой — и погас. На секунду наступила темнота — абсолютная, слепая, — а потом свет вернулся, но тусклее, красноватый, и в нём всё стало похоже на внутренность раны. Тав подползла к капсуле. Не встала — не смогла. Ноги не держали: колени подгибались, стопы скользили по мокрому полу, мышцы бёдер тряслись крупной дрожью. Она ползла — на четвереньках, на локтях, цепляясь за ребристый пол, за основание капсулы, за всё, что подворачивалось под немеющие пальцы. Добралась. Вцепилась в край. Подтянулась. Встала на колени. Трещина. Она видела её — длинную, глубокую. Крышка здесь была тоньше, чем на её капсуле — или повреждена сильнее. Жидкость сочилась из разлома, стекая по стенке густыми каплями. Эльф внутри ударил снова — кулак врезался в крышку прямо напротив её лица, и Тав увидела: кожа на костяшках была содрана. Тёмная жидкость — кровь? — размазалась по внутренней поверхности. Она ударила. Кулаком — в крышку. Туда, где трещина была шире всего. Удар отозвался болью в запястье — острой, звенящей. Крышка дрогнула, но не поддалась. Тав ударила снова. И снова. Кожа на костяшках лопнула после третьего удара — она почувствовала это, мокрое, горячее, скользкое. Кровь. Её кровь. На чужом корабле, на полу из живого хитина — её кровь. Эльф внутри — увидел. Красные глаза метнулись к её рукам, к крови на крышке, и что-то в них изменилось. Она не поняла — что. Не до того было. Корабль стонал, и стены сжимались, и пол трясся, и где-то совсем рядом — за стеной, за переборкой — что-то горело, и жар дохнул в спину, как дыхание печи. Тав била. Раз. Раз. Раз. Кулаки онемели — боль ушла, осталась только тупая вибрация в костях. Костяшки были сбиты до мяса, кожа свисала лоскутами, кровь — яркая, алая — заливала крышку, делая её скользкой. Тав перестала чувствовать пальцы, но не перестала бить. Не могла. Внутри — за мутной, залитой кровью крышкой — кто-то ждал. Кто-то живой. Кто-то, кто не заслуживал — сгнить заживо в утробе умирающего корабля. Никто не заслуживал. Трещина росла. Ветвилась. Тав слышала — между ударами, между взрывами, между стонами умирающего левиафана — тихий, ломкий хруст, с которым крышка сдавалась. Эльф бил изнутри — в том же ритме, кулак в кулак, зеркальное отражение, и их удары совпадали, и крышка прогибалась, трещала, плакала мутной жидкостью. Взрыв. Такой близкий, что Тав ослепла. Мир стал белым, потом — оранжевым, потом — чёрным. Волна жара прошла по комнате, опалив кожу на шее, на руках. Тав прижалась к капсуле, вцепившись в неё, как моряк цепляется за мачту в шторм. Пол накренился — резко, страшно, градусов на тридцать — и всё, что не было закреплено, поехало, посыпалось, покатилось. Обломки, осколки, капли горящей жидкости, куски потолка. Крышка — не выдержала. Тав не поняла — её последний удар, или взрывная волна, или всё вместе. Крышка разлетелась. Не лопнула, как у её капсулы, — именно разлетелась, брызнула осколками, и мутная жидкость хлынула потоком, обдав Тав с головы до пояса — горячая, скользкая, пахнущая медью и солью. Корабль накренился ещё сильнее. Капсула — открытая, опустошённая — наклонилась вместе с полом, и Тав увидела, как тело внутри — белое, длинное, мокрое — скользнуло к краю. Живые путы, ещё державшие запястья и лодыжки, натянулись — и лопнули. Легко. Как гнилые нитки. Эльф упал. На неё. Тав не успела отпрянуть — не успела бы, даже если бы тело слушалось. Он обрушился сверху — тяжелее, чем казался, весь мокрый, скользкий от жидкости из капсулы, — и колено ударило её в рёбра, и локоть — в плечо, и они оба покатились по накренившемуся полу, и Тав ударилась спиной о что-то — стену? основание другой капсулы? — и перехватило дыхание. Они лежали на полу. Друг на друге. Друг в друге — руки, ноги, мокрые волосы. Тав чувствовала его — весь невозможный, неправильный холод его тела, прижатого к её телу. Он был — ледяным. Не холодным, как человек, вышедший из реки. Ледяным, как камень зимой. Как металл на морозе. Кожа, прижатая к её коже, не грела — забирала тепло, словно он был воронкой, дырой в пространстве, куда утекало всё живое. Корабль горел. Корабль падал. Корабль умирал. А они лежали на его тёплом, дрожащем полу — живые. Оба. Каким-то невозможным, необъяснимым, незаслуженным чудом — живые. Пока — живые.
Вперед
Отзывы
Отзывы

Пока нет отзывов.

Оставить отзыв
Что еще можно почитать