Пэйринг и персонажи
Описание
Она очнулась голой в переулке Готэма. Холод. Дождь. Пустота вместо памяти. И голод — такой, что сводит внутренности и застилает взор. В городе, где возвышающиеся статуи темных стражей гаргулей видели слишком много, а неоновый свет вывесок тонет в вечной мороси, одна потерянная девушка — лишь ещё одна тень в городе, задыхающегося от насилия. И когда ночь наползает на шпили мрачного города, просыпается то, что она так старается спрятать. Готэм не прощает слабости. И она не собирается быть слабой.
Глава 1
27 июля 2026, 10:53
Первым, что она ощутила, был холод. Не тот бодрящий холодок осеннего утра, а сырая, липкая стужа грязного асфальта, которая поднималась сквозь голую спину, просачивалась в позвонки и растекалась по рёбрам тяжёлой, свинцовой волной. Запах ударил следом — едкая смесь прокисшего пива, мочи, гниющих отбросов и чего-то металлического, что лежало глубже, словно сами кирпичные стены пропитались за десятилетия кровью и безысходностью. Где-то высоко, на грани слышимости, капала вода, и каждая капля отдавалась в висках медленным, вязким гулом.
Она открыла глаза.
Мир распался на осколки. Сначала — лишь мутная пелена и дрожащие огни. Затем контуры начали проступать: облупленная кирпичная кладка, переполненный мусорный бак, блестящая в тусклом свете лужа с радужной маслянистой плёнкой. Переулок был узким, как глотка, и уходил вверх, к полоске неба, которое даже здесь, над крышами, оставалось грязно-оранжевым — вечный, никогда не гаснущий закат Готэма, отражённый в низких облаках.
Она медленно села, и движение отозвалось странной лёгкостью в теле. Руки упёрлись в шершавый асфальт, мелкие камешки впились в ладони, и она заметила свои пальцы — бледные, тонкие, с аккуратными ногтями. Чужие пальцы. Она смотрела на них и не узнавала. Затем взгляд скользнул ниже: грудь, живот, бёдра — всё обнажено, кожа покрыта мурашками и серой грязью переулка.
Кто она?
Вопрос возник в сознании, но не нашёл ответа. Там, внутри, была лишь пустота — гладкая, как стекло, без единой трещины воспоминаний. Она знала, что такое асфальт, дождь, мусорный бак, но не знала, почему лежит здесь. Она знала слова, но не знала имени. Она попыталась ухватиться за что-нибудь — лицо матери, запах дома, вкус еды — но не нашла ничего. Только чернота и странное, разрастающееся ощущение в животе.
Голод. Дикий, сводящий скулы голод, о котором она тоже всё знала, но не могла вспомнить, когда испытывала в последний раз. Он пульсировал где-то за солнечным сплетением, скручивал желудок в тугой узел, и вместе с ним приходила слабость — обманчивая, словно тело притворялось беспомощным.
Она поднялась на ноги, опираясь о мокрую стену. Кирпич холодил ладони, шершавая поверхность царапала кожу. Стоять было нетрудно — удивительно легко, будто мышцы привыкли к гораздо большим нагрузкам. Она сделала шаг, другой, чувствуя, как холодный воздух касается обнажённых плеч, бёдер, спины. Надо было найти одежду. Укрыться. Понять, где она.
Переулок заканчивался ржавой пожарной лестницей с одной стороны и глухой стеной с другой. Выход был только вперёд — к свету и шуму улицы. Она двинулась туда, ступая босыми ногами по скользкому асфальту, чувствуя каждую трещину, каждый осколок, каждое ледяное прикосновение луж.
Готэм встретил её гулом: далёкие сирены, надрывный гул поезда надземки, чей-то хриплый смех, эхом разносящийся между домами. Всё это наваливалось, давило, и вместе с тем было странно знакомым — будто она всю жизнь жила в этом шуме.
У входа в переулок, под единственным мигающим фонарём, стояли они.
Сначала она увидела силуэты: трое, размытые оранжевым светом. Затем, по мере приближения, проступили детали. Высокие тяжёлые ботинки. Грязные джинсы. Кожаные куртки с нашивками, смысл которых она не понимала. Один — самый высокий, с бритой головой и татуировкой змеи на шее — курил, выпуская дым в моросивший воздух. Второй, пониже, с жирными волосами и прыщеватым лицом, нервно постукивал монтировкой по раскрытой ладони. Третий — широкоплечий, с глубоко посаженными глазами и шрамом через бровь — заметил её первым.
— Твою мать… — выдохнул он, и его голос был полон изумления и чего-то ещё, что заставило воздух вокруг сгуститься. — Пацаны, вы это видите?
Сигарета выпала из пальцев бритоголового. Монтировка перестала стучать. Трое пар застыли, разглядывая её с тем особенным, маслянистым вниманием, от которого хотелось прикрыться.
Она стояла голая под фонарём, и её фиалковые глаза встретились с их взглядами. Она не чувствовала стыда — только голод и пустоту, но где-то в этой пустоте зарождалось смутное понимание: что-то сейчас будет не так.
— Детка, ты заблудилась? — протянул бритоголовый, обнажая в ухмылке жёлтые зубы. Он уже шагнул вперёд, и двое других двинулись за ним, полукругом отрезая путь назад в переулок. — Иди к папочкам, мы тебя согреем…
Тот, что с монтировкой, хохотнул — коротко, лающе. Широкоплечий просто смотрел, но в его молчании было больше угрозы, чем в словах. Они приближались медленно, наслаждаясь моментом, и их тени наползали на неё раньше, чем тела.
Она сделала шаг назад. Не от страха — рефлекторно, как зверь, который ещё не решил, бежать или нападать.
— Слышь, красавица, ты чего молчишь? Язык проглотила? Ничего, мы тебе новый найдём. — Бритоголовый уже был в двух шагах. Его рука потянулась к её плечу, и запах ударил в ноздри — запах пота, табака, дешёвого пойла и подкожного, глубинного страха, который источают хищники низшего звена, неосознанно чуя приближение вершины пищевой цепи.
Голод внутри неё дёрнулся, как натянутая струна.
Пальцы бритоголового коснулись её ключицы — горячие, липкие, чужие. И в это мгновение инстинкт, живший где-то за пределами стёртой памяти, проснулся окончательно. Её глаза — фиалковые, глубокие, за секунду до этого казавшиеся почти детскими — начали меняться. Белок потемнел, наливаясь чернотой, а радужка вспыхнула алым, словно кровь разлилась под поверхностью глазного яблока.
— Какого… — начал бритоголовый, но не закончил.
Из её спины, разрывая тишину переулка влажным, чавкающим звуком, вырвались они. Четыре щупальца — длинные, гибкие, состоящие будто из сгустков самой тьмы и артериальной крови, пульсирующие в такт её голоду. Они взметнулись вверх, раскинулись веером, и свет фонаря задрожал на их глянцевой поверхности.
Бритоголовый даже не успел закричать. Одно щупальце пробило его грудь насквозь — с влажным хрустом рёбер и коротким, удивлённым выдохом. Его тело дёрнулось, приподнялось над землёй, и в воздухе запахло свежей кровью — той самой металлической нотой, что она чуяла в переулке, но теперь густой, горячей, живой.
Парень с монтировкой заорал и рванулся бежать, но второе щупальце настигло его в два удара сердца. Оно обвилось вокруг горла, сжалось — и крик оборвался, сменившись булькающим хрипом. Монтировка со звоном упала на асфальт.
Третий, широкоплечий, всё ещё стоял. Его глаза — расширенные, безумные — смотрели на неё, и в них плескался ужас вперемешку с чем-то почти благоговейным. Он развернулся, сделал два тяжёлых шага к выходу из переулка, но споткнулся о собственную ногу и рухнул на колени. Щупальца настигли его раньше, чем он успел подняться.
Она не думала. Она не решала. Тело действовало само — с той же естественной, безжалостной точностью, с какой сердце качает кровь, а лёгкие вдыхают воздух. Щупальца подтянули первое тело ближе. Оно ещё дёргалось, из пробитой груди толчками выходила тёмная жидкость, но жизнь уже угасала в остекленевших глазах.
Её рот раскрылся. Челюсти — обычные, человеческие, с ровными зубами — вдруг напряглись иначе, и она почувствовала, как во рту собирается слюна, густая и горячая. Она вонзилась зубами в предплечье бритоголового, туда, где кожа была тоньше, и мясо податливо поддалось. Вкус взорвался на языке — солёный, медный, живой. Голод внутри неё застонал от наслаждения и требовал ещё. Она жевала, глотала, и с каждым куском пустота в голове немного отступала, сменяясь одним-единственным, простым знанием: это правильно, это нужно, это то, что я есть.
Плоть расходилась под зубами с той особой, почти непристойной податливостью, на которую способно только свежее, ещё тёплое мясо. Каждый укус отзывался в теле волной чистого, первобытного наслаждения — такого глубокого, такого всепоглощающего, что на несколько секунд всё остальное переставало существовать. Не было ни переулка, ни мороси, ни оранжевого неба над головой. Была только она и этот вкус — солёный, медный, густой, заполняющий рот горячей влагой, стекающей по подбородку.
Это был не просто голод. Это был экстаз.
Где-то на границе гаснущего сознания — того, что ещё пыталось цепляться за человеческие категории, — мелькнула мысль: так не должно быть. Еда не приносит такого наслаждения. Еда не заставляет дрожать бёдра и выгибать спину. Но эта мысль утонула в новой волне ощущений, когда зубы добрались до мягких тканей предплечья, и плоть буквально растаяла на языке.
Она ела быстро, жадно, не замечая, как острые осколки костей царапают нёбо. Щупальца, вышедшие из её спины, помогали — они удерживали тело бритоголового в воздухе, поворачивали его, как куклу, под нужным углом, пока она отрывала кусок за куском. Хруст сухожилий, влажное чавканье отрываемых мышц, её собственное дыхание — частое, прерывистое, с лёгкими стонами, которые вырывались помимо воли, — всё это сливалось в симфонию, понятную только одному слушателю.
Когда от бритоголового осталось лишь то, что не годилось в пищу, она переключилась на второго — того, с монтировкой. Её щупальца подтянули его тело по асфальту, оставляя за собой широкий кровавый след. Шея была сломана, голова болталась под неестественным углом, но плоть ещё хранила тепло жизни. Она вгрызлась в плечо, и новый вкус — чуть более кислый, с горьковатой ноткой адреналина — смешался с остатками предыдущего.
Экстаз не ослабевал. Каждый новый кусок был как глоток воды для умирающего от жажды, как первый вдох после долгого погружения. Её тело помнило это. Помнило, как наслаждение растекается по жилам вместе с чужой кровью, как мышцы наливаются силой, как мир становится ярче, чётче, громче.
Она доела второго. Потом третьего — широкоплечего, чьи мышцы оказались жестче, волокнистее, требовали больше усилий, но и награждали более долгим, тягучим послевкусием. Когда последний кусок исчез за её губами, она замерла.
Тишина.
Только капли дождя, только далёкий шум города, только её собственное дыхание.
Она была сыта. Желудок, мгновение назад казавшийся бездонной ямой, приятно тяжелел, и тело наполнялось теплом изнутри. Но где-то за сытостью, за физическим удовлетворением, пряталось другое чувство — сожаление. Глухое, почти детское разочарование. Она обвела взглядом три растерзанных тела, кровавое месиво на асфальте, осколки костей, и единственное, что ощутила, — хотелось ещё. Не потому что была голодна. Просто ради вкуса. Ради этого экстаза. Ради того, чтобы снова почувствовать, как чужое тепло переходит в неё.
Она моргнула. Медленно опустила взгляд на свои руки. Они были красными по локоть. Кровь уже начала подсыхать, стягивая кожу тёмной коркой, забилась под ногти, окрасила каждую складку на ладонях. Грудь, живот, бёдра — всё было залито. Пурпурные волосы слиплись в тяжёлые пряди, и с кончиков капало.
Она посмотрела на щупальца.
Они всё ещё были снаружи — четыре гибких, пульсирующих отростка, растущих из её спины чуть ниже лопаток. В тусклом свете фонаря они казались почти чёрными, но когда одно из них изогнулось, попав в прямой луч, она увидела глубокий, насыщенный красный цвет — цвет венозной крови и расплавленного рубина. Поверхность была гладкой, влажно блестящей, но не чешуйчатой — скорее похожей на плоть какого-то глубоководного существа. На концах — никаких когтей или присосок, лишь заострённая форма, способная пробить человеческое тело как бумагу. Они двигались, повинуясь не мыслям даже — чему-то более древнему, тому, что лежало ниже уровня слов.
Что-то шевельнулось в ней — не мысль, нет. Инстинкт. Тот самый, что проснулся, когда её коснулись чужие пальцы. Теперь он нашёптывал другое: спрячь. спрячь всё. будь незаметной. притворись.
Она не знала, почему. Не знала, от кого прятаться и зачем. Но тело знало. Тело помнило уроки, которые разум забыл.
Щупальца медленно, нехотя втянулись обратно. Она почувствовала, как они уменьшаются, входят в плоть спины почти беззвучно — лишь лёгкое влажное скольжение и мгновенное ощущение давления, которое тут же исчезло. Кожа сомкнулась за ними, не оставив ни шрамов, ни отверстий, ни единого намёка на то, что только что из неё вырывалась чудовищная сила.
Она осталась стоять голая, окровавленная, посреди трёх растерзанных тел в тёмной арке переулка. Город гудел где-то за стеной. Холод снова начал пробираться под кожу, теперь смешанный с липкой сыростью остывающей крови.
Кто она? Где она? Почему говорит на этом языке — английском, да, она понимала каждое слово, сказанное теми тремя, она сама могла бы ответить им на том же языке, — но где-то в самой глубине теплилось чувство, что это чужой язык. Не родной. Её родной был другим — певучим, с твёрдыми согласными и долгими гласными, — но каким именно, она не помнила. Как не помнила ни имени, ни лица в зеркале, ни единого события из прошлой жизни.
Пустота.
Она стояла, тяжело дыша, и смотрела на кровавое месило, которое только что сотворила. В голове не было ни мыслей, ни планов — только инстинкт, повторяющий: спрячься. стань незаметной. ты уязвима, пока не знаешь правил этой охоты. И ещё — тихое, почти болезненное сожаление, что еды больше нет.
Она медленно подняла окровавленную руку и коснулась пальцами собственных губ, стирая с них остатки последнего куска.
Небо над Готэмом, всегда низкое и тяжёлое, будто налилось свинцом ещё гуще. Первые крупные капли ударили по асфальту с глухим, сочным звуком — шлёп, шлёп, шлёп, — оставляя на серой поверхности тёмные кляксы размером с монету. Через несколько секунд дождь перестал быть робким и обрушился стеной — отвесной, плотной, превратив воздух в сплошную дрожащую завесу.
Это было как нельзя кстати.
Она шагнула из-под козырька пожарной лестницы, подставляя лицо ледяным струям, и дождь принялся за работу. Холодная вода барабанила по плечам, стекала по груди, животу, бёдрам, унося с собой тёмные потоки крови. Та, что уже успела засохнуть коркой, размокала, разжижалась, и скоро у её босых ног образовалась розоватая лужица, которую тут же уносило дальше по трещинам асфальта к решётке водостока. Волосы — пурпурные, тяжёлые — распрямлялись под напором воды, прилипали к спине и плечам, но становились чище с каждой секундой. Она провела ладонями по лицу, по шее, по рёбрам, стирая остатки того, что только что было тремя живыми людьми.
Холод отрезвлял. Тот первичный, животный экстаз отступал, и на его место приходило нечто более острое — необходимость решить, что делать дальше. Она стояла голая под проливным дождём в чужом городе, без имени, без прошлого, без единого клочка бумаги, который мог бы объяснить ей самой и другим, кто она такая. В голове звенела пустота, но инстинкт — тот самый, что велел спрятать щупальца, — теперь нашёптывал другое: информация. тебе нужна информация. и укрытие.
Больница.
Мысль всплыла сама, чёткая, как одинокая строка на чистом листе. В больнице можно получить ответы. Медицинские карты, анализы, отпечатки пальцев — если она здесь была, если с ней что-то случилось, это где-то зафиксировано. Врачи обязаны помочь. Они не вышвырнут на улицу голую девушку, которая ничего не помнит. И что самое удобное — ей не придётся притворяться. Растерянность, страх, пустота во взгляде — всё это было настоящим. Единственной ложью будет умолчание о том, что именно произошло в переулке.
Она оглядела себя в последний раз. Кровь смыта. Кожа — бледная, покрытая мурашками, но чистая. Следов от щупалец на спине нет — она проверила, коснувшись лопаток дрожащими пальцами, и не нашла ничего, кроме гладкой, ледяной от дождя кожи. Можно идти.
Она вышла из переулка на улицу.
Готэм даже под ливнем не спал. Фары проезжающих машин размазывались в мокром воздухе длинными жёлтыми и красными полосами. Вывески — те, что ещё работали, — мигали сквозь пелену дождя, роняя на тротуар дрожащие отражения. Прохожие, редкие в этот час, жались под козырьками остановок и навесами магазинов, прячась от потоков воды. Пахло мокрым асфальтом, озоном и чем-то кисловатым — то ли выхлопными газами, то ли близкой грозой.
Она сделала несколько шагов по тротуару, чувствуя босыми ступнями холод бетонных плит, мелкий мусор, осколок стекла, который, впрочем, даже не оцарапал кожу. Затем остановилась, опустила плечи, позволила им задрожать — сначала чуть-чуть, потом сильнее. Губы разомкнулись, и из горла вырвался звук — тихий, сдавленный всхлип. Настоящие слёзы смешались с дождевой водой на щеках.
Она играла. И не играла одновременно.
Первой, кого она увидела сквозь пелену дождя, была женщина — пожилая, крупная, с тёмной, почти чёрной кожей, блестящей от влаги. На ней было тёмно-бордовое пальто, слишком лёгкое для такой погоды, и нелепая пластиковая косынка, завязанная под подбородком. В одной руке она держала видавшую виды хозяйственную сумку, другой придерживала воротник, пытаясь укрыться от ливня. Она почти пробежала мимо, но заметила фигуру под фонарём — и замерла.
— Господи Иисусе! — вырвалось у неё, и сумка шлёпнулась на мокрый тротуар. — Детка! Детка, что с тобой?!
Женщина подскочила к ней, мгновенно забыв о дожде, о сумке, о собственном пальто, которое тут же промокло насквозь. Большие тёплые ладони легли на плечи — голые, ледяные, дрожащие.
— Ты голая! Господи, да ты же ледяная! — Её голос был низким, грудным, полным ужаса и сострадания одновременно. Она быстро стянула с себя пальто и накинула на плечи девушки, не обращая внимания на то, что её собственное платье тут же прилипло к телу. Пальто пахло лавандой, табаком и чем-то домашним, кухонным. — Что случилось? На тебя напали? Детка, скажи что-нибудь!
Она подняла глаза — фиалковые, заплаканные, совершенно растерянные, — и тихо, едва слышно за шумом ливня, произнесла:
— Я… я не знаю… я ничего не помню… пожалуйста… помогите…
Голос дрогнул именно там, где нужно, — на грани рыдания. И это была правда. Она действительно не помнила. Она действительно нуждалась в помощи.
Чернокожая женщина ахнула, прижала пальцы к губам, затем решительно схватила свою сумку с тротуара и, одной рукой обнимая дрожащие плечи девушки, другой уже шарила в кармане промокшего платья в поисках телефона.
— Скорая! Срочно! — закричала она в трубку, едва дозвонившись, перекрикивая шум дождя. — Тут девушка, молодая совсем, голая на улице, ничего не помнит! Я не знаю, может, её чем накачали, может, из дома сбежала — она сама не своя! Приезжайте немедленно!
Она диктовала адрес — название улицы, номер дома, — и её свободная рука всё крепче прижимала к себе продрогшую, дрожащую фигуру, которая стояла, закутанная в чужое пальто, и молча, отстранённо ждала, когда её отвезут туда, где, возможно, скрывается хотя бы крупица правды о ней самой.
Ризе — хотя она ещё не знала, что это её имя, — опустила голову и уткнулась лицом в лавандовую ткань чужого пальто.
Сирена взвыла откуда-то из глубин дождливой ночи — сперва далёким, надрывным эхом, затем ближе, настойчивее, и наконец захлебнулась коротким взвизгом прямо у тротуара. Красно-белые всполохи затанцевали на мокром асфальте, на стенах домов, на лицах редких прохожих, что остановились поглазеть, несмотря на ливень. Хлопнули дверцы. Чьи-то быстрые шаги, голоса, и вот уже чьи-то руки — профессиональные, крепкие, в латексных перчатках — подхватили её под локти и повели к распахнутым задним дверям кареты скорой помощи.
— Осторожно, голову пригни, милая. Вот так. Давай, садись сюда.
Голос был мужской, усталый, но не злой. Ризе — хотя это имя ещё не всплыло в её пустой памяти — позволила усадить себя на жёсткую кушетку, застеленную одноразовой простынёй. Пальто чернокожей женщины, всё ещё пахнущее лавандой, сползло с одного плеча, и медик — тот самый, что говорил, — аккуратно поправил его, прикрывая её наготу. Он был немолод, с седыми висками и глубокими складками у рта, но глаза смотрели внимательно и без похоти.
— Шоковое одеяло дайте, — бросил он кому-то, и через мгновение плечи Ризе окутала серебристая, шелестящая плёнка, отражающая тепло.
Двери захлопнулись, отрезая шум дождя, и машина тронулась — мягко, но с той особой торопливой осторожностью, с какой ездят только водители скорых. Ризе сидела, закутанная в чужое пальто и одеяло, и смотрела в окно.
Готэм проплывал мимо неё, как хищный зверь, притворившийся спящим.
Она прижалась лбом к холодному стеклу, запотевшему от дыхания, и город развернулся перед ней во всей своей удушающей, каменной мощи. Здания здесь не строили — их будто вырезали из самой ночи. Чёрные, серые, бурые фасады уходили вверх, в дождевую пелену, и там, наверху, терялись в низких облаках, подсвеченных оранжевым заревом тысяч окон. Архитектура была тяжёлой, старой, лишённой изящества — сплошные острые шпили, массивные арки, контрфорсы, нависающие над тротуарами, как каменные челюсти. Казалось, город не построен людьми, а вырос сам, как грибница, из сырости, копоти и отчаяния.
Готика. Это слово всплыло само, и Ризе поняла, что знает его. Да, это была готика — но не та, что в учебниках истории, не европейские соборы с витражами и устремлёнными к небу сводами. Это была готика Готэма: больная, переломанная, сошедшая с ума. Окна-бойницы смотрели на улицу пустыми глазницами. Пожарные лестницы ржавыми зигзагами ползли по фасадам, как вены на теле старика. И повсюду — на карнизах, на углах крыш, над дверными проёмами — сидели они.
Гаргульи.
Их были десятки. Сотни. Они вжимались в камень, свешивались с водосточных труб, скалились в дождь каменными пастями. Некоторые были старыми, источенными временем и кислотными дождями, их черты почти стёрлись, оставив лишь смутные очертания рогов и крыльев. Другие — новые, тёмные, блестящие от влаги — смотрели вниз с выражением такой злобы, будто только и ждали, когда камень отпустит их, чтобы сорваться вниз и впиться когтями в живую плоть. Фары скорой выхватывали их из темноты одну за другой: вот горгулья с разинутой пастью, из которой хлещет дождевая вода; вот другая — скорчившаяся, прижавшая уши, словно затаившаяся перед прыжком; вот третья — с человеческим лицом, искажённым мукой, и каменными следами слёз на щеках.
Ризе смотрела на них, и чувство чужеродности становилось почти физическим. Этот город не был её домом. Она знала это так же твёрдо, как знала, что у неё две руки и два глаза. Она жила в городе раньше — да, это было правдой, — но не в этом. Её город был другим. Выше? Светлее? Может быть. Воспоминание ускользало, как вода сквозь пальцы, оставляя лишь смутный осадок уверенности: не здесь. я не отсюда.
Машина тряхнулась на выбоине, и медик — тот, что с седыми висками, — наклонился к ней с другой стороны.
— Как тебя зовут, милая? Ты помнишь?
Она повернула голову от окна. Фиалковые глаза встретились с его глазами — усталыми, но не потерявшими способность к состраданию.
— Я… не знаю, — прошептала она, и это снова была правда.
Медик переглянулся с напарницей — молодой рыжеволосой женщиной, что сидела у изголовья и уже готовила планшет для записей. Та едва заметно покачала головой и сочувственно поджала губы.
— Ладно, не переживай. Давай-ка мы тебя посмотрим. Для начала давление, пульс… И капельницу поставим, ты наверняка обезвожена. Руку дай, пожалуйста.
Ризе послушно высвободила правую руку из-под одеяла и протянула вперёд. Кожа была бледной, почти светящейся в полумраке салона, тонкие голубые жилки просвечивали у запястья. Медик ловко перетянул предплечье жгутом, протёр сгиб локтя ваткой со спиртом — резкий запах ударил в ноздри, смешиваясь с запахом лаванды и мокрой шерсти, — и взял иглу.
— Сейчас будет небольшой укольчик…
Игла коснулась кожи. Надавила. И остановилась.
Медик нахмурился, чуть усилил нажим — но остриё скользнуло по коже, не оставив даже царапины. Он попробовал снова, выбрав другое место, пониже. Тот же результат. Игла — острая, стерильная, предназначенная для того, чтобы пронзать плоть, — просто не могла пробить её. Словно пытались проткнуть не живую кожу, а туго натянутый шёлк, армированный чем-то невидимым.
— Что за… — пробормотал медик и бросил быстрый взгляд на напарницу. Та уже поднялась с места и теперь смотрела на руку Ризе с выражением, в котором профессиональное любопытство боролось с растущей тревогой.
— Попробуй другую иглу, — сказала она тихо.
Взяли другую. Толще. Результат не изменился. Тогда напарница сама взяла шприц, сама примерилась, сама надавила — сильно, так, что у обычного человека остался бы синяк, — но остриё лишь скользнуло в сторону, будто отторгнутое невидимым полем.
В салоне повисла тишина. Только дождь барабанил по крыше, только сирена выла где-то впереди, расчищая путь.
Медик отстранился. Его лицо изменилось — сострадание ушло, уступив место чему-то другому. Настороженности. Подозрению. Тому самому взгляду, которым в Готэме смотрят на всё необычное.
— Мета-человек, — произнёс он, и это прозвучало не как диагноз, а как приговор. — Очередной чёртов мета.
Ризе не поняла этого слова. «Мета» — что это значит? Почему его тон стал таким холодным, почти враждебным? Она переводила взгляд с одного лица на другое, пытаясь уловить смысл, но находила лишь стену — внезапную, непроницаемую стену, которая выросла между ней и этими людьми за одно мгновение.
— Я не… — начала она, но голос дрогнул. — Я не знаю, о чём вы.
— Конечно, не знаешь, — буркнула рыжая, откладывая шприц. — Вы все так говорите.
Ризе почувствовала, как что-то внутри сжимается. Не страх — что-то другое, более острое. Обида? Гнев? Она не могла назвать это чувство, но оно поднималось из глубины, тёмное и горячее. Ей не понравился этот тон. Не понравилось, как на неё посмотрели — будто она уже в чём-то виновата. Будто одно лишь то, что игла не может пробить её кожу, делает её врагом.
Но инстинкт — тот самый, что нашёптывал «спрячься, притворись» — снова взял верх. Глаза Ризе наполнились влагой. Нижняя губа задрожала. Она не играла — не совсем. Страх и растерянность были настоящими, просто теперь она позволила им выйти наружу, стать видимыми.
— Пожалуйста… — прошептала она, и одинокая слеза скатилась по щеке. — Я правда не помню… кто я… что со мной…
И это сработало. Лицо рыжей дрогнуло первым. Она переглянулась с напарником, и во взгляде обоих мелькнуло сомнение. Потом — что-то похожее на стыд.
— Слушай, — сказала рыжая, понизив голос, — может, над ней эксперименты ставили? Ты посмотри на неё. Волосы фиолетовые, глаза тоже. Это ж не естественный цвет, Джим. Может, ей вкололи что-то, изменили… а она сбежала.
Седой медик — Джим — медленно кивнул, всё ещё хмурясь, но уже без прежней враждебности. Он смотрел на Ризе: на её дрожащие губы, на мокрые дорожки слёз, на тонкие пальцы, которые она нервно сжимала на коленях. Она не выглядела опасной. Она выглядела жалкой — закутанная в чужое пальто, потерянная, дрожащая.
— Ладно, — выдохнул он наконец. — В больнице разберутся. Не переживай, милая. Мы тебя не бросим.
Оставшийся путь прошёл в молчании. Ризе снова повернулась к окну, но теперь почти не видела города — только собственное отражение в стекле, бледное, с фиалковыми глазами, в которых застыл немой вопрос: кто я?
Больница встретила их запахом. Едким, многослойным — хлорка, спирт, лекарства, старая кровь, больничная еда, и под всем этим тонкий, почти неуловимый запах страха, который, казалось, въелся в стены приёмного покоя навечно. Свет здесь был резким, люминесцентным, беспощадным — он выбеливал лица, делал тени глубокими и чёрными, превращал людей в ходячие эскизы самих себя.
Её провели через приёмный покой — мимо женщины с рассечённой бровью, прижимающей к лицу окровавленный платок, мимо старика, что сидел, сгорбившись, и монотонно раскачивался вперёд-назад, мимо полицейского, который держал за плечо бритого парня в наручниках, — и усадили в смотровую. Комната была маленькой, стерильной. Белые стены. Белая кушетка. Белая ширма, за которой что-то поблёскивало металлом.
Доктор вошёл через несколько минут. Он был высок, худощав, с длинными пальцами пианиста и лицом, которое можно было бы назвать красивым, если бы не выражение хронической усталости, застывшее в складках у рта. Очки в тонкой золотой оправе. Халат накинут поверх рубашки с галстуком, чуть ослабленным у ворота. На бейджике значилось: «Д-р Лесли Томпкинс. Приёмный покой», но было в нём что-то не совсем местное — то ли мягкость в произношении, когда он заговорил, то ли слишком спокойное, слишком не-готэмское достоинство осанки.
— Добрый вечер. Меня зовут доктор Томпкинс, — произнёс он, и его голос оказался ниже, чем она ожидала. — Мне сказали, вы не помните своего имени и того, что с вами случилось. Это так?
Ризе кивнула, кутаясь в больничный халат, который ей выдали вместо пальто. Ткань была тонкой, колючей, но хотя бы сухой.
— Я… — она запнулась, подбирая слова. — Я ничего не помню. Совсем. Только… только как очнулась на улице.
Доктор Томпкинс чуть склонил голову набок. Его глаза за очками смотрели внимательно, но без враждебности — скорее с профессиональным интересом, к которому примешивалось что-то ещё. Любопытство? Нет. Скорее, узнавание.
— Простите мой вопрос, — сказал он, присаживаясь на край стула напротив неё, — но ваш акцент… Вы не местная, верно? Язык у вас правильный, очень чистый, но интонации… Позвольте предположить, что английский не был вашим первым языком?
Ризе моргнула. Акцент? Она не слышала его сама, но теперь, когда доктор сказал это, что-то внутри отозвалось согласием. Да. Да, так и было. Её язык помнил другие звуки — более резкие, более певучие, — и английские слова лежали на нём чуть иначе, чем должны бы.
— Я не знаю, — честно ответила она. — Но, кажется… кажется, вы правы. Мне… мне английский кажется чужим. Нет, я понимаю его, но… — она беспомощно повела рукой. — Словно я знаю другой. Только не помню какой.
Доктор кивнул, делая пометку в планшете. Его лицо оставалось спокойным, но уголки губ чуть дрогнули — то ли в улыбке, то ли в намёке на неё.
— Что ж, это уже кое-что. Амнезия такого типа — ретроградная, затрагивающая личность и автобиографические воспоминания, но сохраняющая речь и общие знания, — встречается при травмах головы, сильном стрессе или… — он сделал крошечную паузу, — …некоторых внешних воздействиях. Мы проведём полный осмотр. Надеюсь, вы не против?
Ризе покачала головой. Она была не против. Она хотела ответов.
Осмотр начался.
Сперва — стандартное: давление, пульс (который оказался на удивление ровным и спокойным для человека, пережившего такую ночь), температура (чуть пониженная, но в пределах нормы). Потом — неврологические тесты: «следите за моим пальцем», «коснитесь носа», «скажите, сколько пальцев я показываю». Ризе выполняла всё без запинки, и доктор Томпкинс что-то тихо мычал себе под нос, делая новые пометки.
Потом он попросил её снять халат.
— Мне нужно осмотреть вас полностью, — сказал он, и в его голосе не было ни тени неловкости, только спокойный профессионализм. — Медики скорой сообщили, что вас нашли голой на улице. Мы обязаны проверить, не было ли совершено сексуальное насилие.
Ризе медленно стянула халат с плеч. Ткань упала на кушетку, и она осталась сидеть, обнажённая, под ярким белым светом. Холодок пробежал по коже, но она не пыталась прикрыться. Стыд — как и страх — был где-то далеко, приглушённый пустотой в голове.
Доктор Томпкинс осматривал её методично, сверху вниз. Шея — нет ли следов удушения. Плечи, ключицы. Рёбра — он осторожно прощупал каждое, проверяя, нет ли переломов. Живот. Спина. Бёдра. Кожа везде была чистой — ни синяков, ни ссадин, ни следов от инъекций. Только на ступнях осталась мелкая грязь переулка, которую ещё не успели смыть.
— Удивительно, — пробормотал он, скорее себе, чем ей. — Ни единого повреждения. Ни царапины. А ведь вас нашли на улице, без одежды, в проливной дождь… Вы не чувствуете боли где-либо?
— Нет. Всё в порядке.
Он кивнул и, поколебавшись долю секунды, продолжил:
— Теперь мне нужно провести гинекологический осмотр. Это стандартная процедура в случаях, подобных вашему. Вы понимаете, зачем?
Ризе понимала. Чтобы проверить, не изнасиловали ли её. Она помнила тех троих в переулке — их руки, их слова, их намерения. Они не успели. Но доктор этого не знал.
— Да, — сказала она тихо. — Понимаю.
— Ложитесь на спину, пожалуйста. Ступни поставьте на край кушетки, колени разведите. Я буду максимально аккуратен.
Она легла. Холодная клеёнка под спиной. Яркий свет в глаза. Она смотрела в потолок, считая трещины в штукатурке, пока доктор работал — быстро, уверенно, комментируя свои действия в диктофон тихим, монотонным голосом: «внешний осмотр — следов повреждений нет… слизистая без гематом… приступаю к внутреннему осмотру…»
И вдруг — пауза. Такая крошечная, что обычный человек не заметил бы. Но Ризе заметила.
— Хм, — произнёс доктор Томпкинс. В его голосе впервые прозвучало что-то, похожее на удивление. — Девственная плева интактна. Без повреждений. С учётом обстоятельств, в которых вас нашли… это хорошая новость.
Доктор выпрямился, стягивая перчатки, и заглянул ей в лицо. Очки чуть съехали на нос, и за ними глаза казались больше и мягче.
— Вас не насиловали, — сказал он. — Это точно.
Она медленно села, подобрав халат. На её лице не отразилось облегчения — только пустота и всё тот же немой вопрос. Доктор смотрел на неё несколько секунд, и в его взгляде читалось то же самое, что она видела у медиков скорой: смесь профессионального интереса, человеческого сочувствия и тени подозрения. Но у него подозрение было другим — не враждебным, а скорее научным. Словно он смотрел на загадку, которую очень хотел разгадать.
— Итак, — произнёс он, беря планшет и открывая новую страницу. — Что мы имеем. Молодая женщина, предположительно иноязычного происхождения, с фиолетовыми волосами и глазами необычного цвета. Полная ретроградная амнезия на автобиографические данные. Кожа, не поддающаяся проколу стандартными иглами. Отсутствие каких-либо повреждений, несмотря на предполагаемое пребывание на холодной улице без одежды. И при всём этом — никаких следов сексуального насилия.
Он отложил планшет и посмотрел на неё в упор — спокойно, без вызова, но очень прямо.
— У меня много вопросов, — сказал он. — Но сначала самый простой. Пока мы не знаем вашего имени, я должен как-то к вам обращаться. Вы не помните ничего — ни инициалов, ни прозвища? Может быть, всплывает что-то — любое слово, любой звук, который кажется вам… вашим?
Она открыла рот, чтобы ответить, но не смогла. В горле снова встал ком — не от страха, не от голода, а от бессилия. Там, где должно было быть имя, была пустота. Гладкая. Холодная. Абсолютная.
Она просто сидела на кушетке, кутаясь в халат, и молча смотрела на доктора, не в силах произнести ни слова.
Она открыла рот, но слова не шли. Пустота внутри неё, казалось, обрела физическую форму — вязкий ком, застрявший где-то между грудью и горлом. Имя. У неё должно быть имя. У всех есть имя. Она пыталась нащупать хоть что-то — любой звук, любой слог, который показался бы знакомым, — но там, в глубине, куда она тянулась, было лишь безмолвие. Гладкое, холодное, непробиваемое.
Доктор Томпкинс ждал. Он не подгонял, не переспрашивал — просто сидел напротив на крутящемся табурете, закинув ногу на ногу, и смотрел на неё поверх очков. Лампы дневного света гудели под потолком — тонкий, почти неслышный звон, от которого через какое-то время начинало ломить в висках. Где-то за дверью, в коридоре, прокатился грохот каталки и обрывок чьего-то стона.
— Ничего, — наконец выдавила она, и собственный голос показался ей чужим — слишком тихим, слишком хрупким для того, что она пережила этой ночью. — Там ничего нет. Я… я пытаюсь, но там просто темнота.
Она подняла на доктора глаза — фиалковые, влажные, с красными прожилками от усталости и слёз.
Доктор Томпкинс медленно кивнул. Его лицо не изменилось — то же спокойное, чуть усталое выражение, — но что-то в нём смягчилось. Может быть, угол наклона головы. Может быть, то, как он снял очки и начал протирать их краем халата, давая ей паузу.
— Хорошо, — произнёс он, возвращая очки на место. — Тогда пока будем называть вас Джейн Доу. Это стандартное обозначение для неопознанных пациентов. Не очень оригинально, знаю, но хотя бы не «эй, вы». Вас устроит?
Она слабо кивнула. Джейн Доу. Это не было её именем — она чувствовала это где-то в глубине, там же, где жила уверенность, что её родной язык не английский, — но сейчас это было неважно. Сейчас важно было другое.
— Доктор, — она облизала губы, которые всё ещё хранили смутный, почти стёршийся медный привкус. — Эти люди в скорой… они сказали «мета-человек». Что это значит?
Доктор Томпкинс отложил планшет на край стола и на мгновение прикрыл глаза — будто решал, как объяснить сложную тему ребёнку.
— Это значит, — начал он, и его голос звучал ровно, размеренно, как у человека, который привык говорить с пациентами, чей мир только что перевернулся, — что вы не совсем обычный человек. В смысле, с точки зрения биологии. Мета-люди — это те, кто обладает способностями, выходящими за пределы человеческой нормы. Полёты, суперсила, регенерация, непробиваемая кожа — вариантов масса. В вашем случае, судя по тому, что рассказали парамедики, — ваша кожа не поддаётся проколу. Это, знаете ли, довольно редкая способность. И, — он сделал крошечную паузу, — в Готэме к таким вещам относятся… скажем так, с осторожностью.
— Мне показалось, они меня испугались, — тихо сказала она. — Или возненавидели. Не знаю.
Доктор вздохнул. Этот вздох был полон такой усталости, будто он держал его в себе весь день, а может, и всю неделю.
— Готэм — сложный город, Джейн Доу. Здесь случалось всякое. Люди со способностями — некоторые из них — причинили много зла. Не все, конечно. Но память у горожан долгая, а страх — ещё дольше. Когда медсестра видит пациента, которому не может пробить кожу иглой, её первая мысль — не «ах, какая интересная мутация», а «что ещё этот пациент может сделать». Такова уж наша реальность.
Она слушала, впитывая каждое слово. Мета-люди. Способности. Значит, то, что с ней произошло — эти щупальца, этот голод, эта непробиваемая кожа, — это не просто болезнь. Это часть того, кто она есть. Или того, кем её сделали.
— Но я не чувствую себя… опасной, — прошептала она, и снова это была почти правда. — Я просто запутана и напугана. И я ничего не помню.
— Я вам верю, — сказал доктор Томпкинс, и прозвучало это так просто, так буднично, что она на мгновение опешила. — И знаете почему? Потому что, если бы вы хотели причинить вред, вы бы не сидели здесь, дрожа в больничном халате, и не спрашивали бы меня, что значит «мета-человек». Вы бы уже давно ушли. Или натворили бы дел. Но вы здесь. И вы задаёте вопросы. Это уже кое-что говорит о вас.
Он взял со стола небольшой фонарик — тот самый, которым светил ей в глаза несколькими минутами ранее, — и повертел его в пальцах.
— Мы взяли образец вашей крови, — продолжил он. — Точнее, попытались. Медсестра сказала, что это было непросто. Пришлось использовать иглу для биопсии, и даже та сломалась дважды. Но в итоге нам удалось собрать достаточно для базового токсикологического анализа. Результаты будут завтра утром. А пока — вам нужно отдохнуть. Я распоряжусь, чтобы вас разместили в отдельной палате. Охрана на этаже есть, так что можете не беспокоиться о… нежеланных посетителях.
Он поднялся с табурета, и она заметила, какой он высокий. Худой, чуть сутулый, с длинными руками, которые, казалось, не знали, куда себя деть, когда не были заняты делом.
— Вы верите, что память может вернуться? — спросила она, и её голос прозвучал жалобно, почти по-детски.
Доктор Томпкинс остановился у двери, взялся за ручку, но не повернул её. Полуобернувшись, он посмотрел на неё — и в этом взгляде было что-то, чего она не ожидала. Не жалость. Не профессиональный оптимизм. А странная, почти личная горечь.
— Я видел много странных вещей в этом городе, Джейн Доу, — сказал он тихо. — Люди теряли память и находили её. Люди теряли себя и становились кем-то другим. Иногда — к лучшему. Иногда — нет. Но в одном я уверен: ваш разум защищает вас от чего-то, к чему вы пока не готовы. И когда вы будете готовы — память вернётся. Так обычно бывает.
Он помолчал.
— Я пришлю медсестру. Она принесёт вам что-нибудь из одежды и проводит в палату. Постарайтесь поспать. Завтра продолжим.
Дверь открылась, впустив в смотровую на секунду звуки коридора — далёкий плач, обрывок разговора, писк какого-то монитора, — и закрылась. Ризе осталась одна. Она сидела на кушетке, закутанная в больничный халат, и молча смотрела на закрытую дверь, чувствуя, как усталость наваливается свинцовой тяжестью на плечи.
Сон пришёл не сразу. Сначала была темнота за опущенными веками — густая, тёплая, пульсирующая в такт сердцу. Потом — странные, рваные образы, слишком тусклые, чтобы стать воспоминаниями, но достаточно навязчивые, чтобы потревожить. Какие-то высокие здания, не похожие на готэмские. Узкие улочки. Запах — не гнили и выхлопов, а чего-то пряного, сладковатого. И голос — женский, мягкий, произносящий слова на языке, которого она не узнавала, но который отзывался в груди глухой, ноющей болью. Она потянулась к этому голосу, попыталась ухватить — но образ рассыпался, как отражение в потревоженной воде, и на смену пришла чернота. Глубокая. Без сновидений. Без времени.
Пробуждение было резким — как будто кто-то щёлкнул выключателем. Глаза открылись, и первым, что она увидела, был серый, в мелких трещинах потолок больничной палаты. Свет уже не был резким ночным — через зарешечённое окно лился тусклый, разбавленный дождём день. Готэмское утро. Солнце, если оно и существовало где-то за слоем облаков, не имело к этому свету никакого отношения. Просто тьма стала чуть менее густой.
Она полежала несколько минут, привыкая к ощущениям. Тело было отдохнувшим, мышцы — расслабленными, голод — приглушённым. Тот дикий, сводящий скулы зов из переулка утих, оставив лишь слабый, почти незаметный отголосок где-то на границе сознания. Она села на кровати, спустила ноги на холодный линолеум и осмотрелась. Палата была одноместной — уже хорошо. Узкая койка, тумбочка, стул с продавленным сиденьем, раковина в углу. На спинке стула висела одежда, которую обещал доктор: простые серые спортивные штаны и тёмно-синяя футболка с логотипом больницы. Рядом на тумбочке — пластиковый стаканчик с водой и маленький бумажный пакет с туалетными принадлежностями.
Она успела умыться, почистить зубы и переодеться — одежда сидела мешковато, но была хотя бы чистой и сухой, — когда дверь открылась.
Вошла медсестра — немолодая, грузная, с усталым, но не злым лицом, — толкая перед собой столик на колёсиках. От столика шёл запах, который заставил Ризе напрячься. Не потому что он был плохим. Потому что он был едой.
— Доброе утро, Джейн, — произнесла медсестра, устанавливая столик у кровати. — Завтрак. Доктор Томпкинс сказал, что у вас непростая ночь была, так что ешьте. Организму нужны силы.
Она сняла металлическую крышку с тарелки, и запах ударил в ноздри в полную силу. Яичница. Подгоревшая, пересушенная, явно из порошка, а не из настоящих яиц. Два ломтика тоста — бледных, холодных, с пятнами маргарина. И пластиковая чашка с чем-то, что отдалённо напоминало овсяную кашу, если бы овсянку варили в промышленных масштабах и без капли соли.
И кофе. Маленький картонный стаканчик с пластиковой крышкой, из-под которой поднимался пар.
— Приятного аппетита, — сказала медсестра и вышла.
Ризе осталась одна с завтраком. Она взяла вилку — дешёвую, гнущуюся, с зазубринами на зубцах — и подцепила кусочек яичницы. Поднесла ко рту.
Вкус взорвался на языке. Не экстазом, нет. Отвращением. Глубоким, почти рвотным, инстинктивным отвращением, как если бы она попыталась съесть кусок картона, пропитанный прогорклым маслом и присыпанный мелом. Язык сжался, горло перехватило спазмом, и она едва успела выплюнуть непрожёванный кусок обратно в салфетку. Позорный, животный рефлекс, который она не смогла контролировать.
Она попробовала тост. Та же реакция — рот наполнился слюной, но не от голода, а от подступающей тошноты. Каша оказалась худшей из трёх — безвкусная, склизкая, с текстурой размокшей бумаги. Ложка выпала из пальцев, звякнув о поднос. Ризе сидела, глядя на завтрак, и чувствовала, как внутри поднимается паника. Ещё вчера она сожрала троих человек и наслаждалась каждым куском, как изысканным деликатесом. Сегодня обычная яичница вызывала рвотный рефлекс.
Она взяла стаканчик с кофе. Поднесла к губам. Сделала глоток.
Чёрный. Горький. Горячий. Настоящий. Кофе прошёл в горло легко, даже приятно, и оставил после себя тепло, которое разлилось по груди. Она сделала ещё глоток, потом ещё. Кофе был единственным, что её организм согласился принять. Единственным, что имело вкус — не экстатический, но хотя бы приемлемый. Человеческий вкус.
Медсестра заглянула через несколько минут — проверить, как дела.
— Ох, милая, ты почти ничего не съела, — сказала она, окидывая взглядом почти нетронутый поднос. — Тебе нужно питаться.
— Не могу, — ответила Ризе, и это была правда. — Меня тошнит. Только кофе.
Медсестра нахмурилась, что-то черкнула в блокноте на столике и укатила поднос. Ризе осталась сидеть, обхватив ладонями пустой стаканчик из-под кофе, и смотреть в стену. Её тело отвергало человеческую пищу. Это было ещё одно подтверждение — такое же, как щупальца, как непробиваемая кожа, как алые глаза, — что она не совсем человек. Или совсем не человек. Что бы она ни была, ей нужна плоть. Человеческая плоть. И это знание холодило сильнее, чем линолеум под босыми ногами.
Прошло, наверное, около часа. Может, больше — она не следила за временем. Дождь за окном то усиливался, то стихал, но не прекращался ни на минуту. Готэм плакал без остановки, и этот звук стал почти успокаивающим — монотонный, ритмичный, как дыхание.
Дверь открылась. Вошёл доктор Томпкинс. Сегодня он выглядел чуть свежее — видимо, успел поспать пару часов, — но всё та же усталость пряталась в уголках глаз. С собой он принёс планшет и тонкую папку, которую положил на край кровати.
— Доброе утро, Джейн Доу, — произнёс он, усаживаясь на скрипучий стул напротив неё. — Как спалось?
— Спалось, — коротко ответила она. — Снов почти не было.
— Это нормально. — Он поправил очки. — У меня есть несколько новостей. Во-первых, медсестра доложила, что вы не смогли позавтракать. Съели только кофе. Мы это зафиксировали. Отвращение к пище может быть симптомом целого ряда состояний — от травмы мозга до некоторых… особенностей метаболизма. Мы продолжим наблюдать.
Она кивнула, ничего не объясняя. Пусть думают, что это медицинская проблема. Так было проще.
— Во-вторых, — продолжил доктор, открывая папку, — пришли результаты токсикологии и генетического анализа. И здесь начинается самое интересное.
Она подняла голову. Доктор вытащил из папки лист с графиками и колонками цифр, в которых она ничего не понимала, но его голос звучал ровно и спокойно, как у преподавателя, объясняющего сложную тему.
— Ваших документов нет ни в одной базе данных. Мы проверили всё: отпечатки пальцев, фотографию, даже попытались прогнать по системе распознавания лиц — ничего. В Готэме вы не зарегистрированы. Более того — вы не зарегистрированы нигде в Соединённых Штатах. Вы официально не существуете, Джейн Доу.
Он сделал паузу, давая ей осмыслить. Она осмыслила. Это было странно, но не удивительно. Она и так не чувствовала себя частью этого города.
— Генетический анализ показал восточноазиатское происхождение, — продолжал доктор. — С вероятностью около восьмидесяти процентов — японские или корейские корни. Это объясняет и акцент, и ваше ощущение, что английский — не родной язык. Скорее всего, ваш первый язык — японский, корейский или, возможно, китайский. Мы не можем установить точнее без дополнительных тестов.
Японский. Корейский. Китайский. Эти слова отозвались в ней странным эхом — словно она услышала что-то знакомое, но не могла ухватить. Какое-то слово вертелось на кончике языка — певучее, мягкое, — но исчезало, стоило ей попытаться произнести его.
— И наконец, — доктор вытащил ещё один лист, — анализ крови. Ваша кровь, Джейн Доу, — это нечто совершенно уникальное. Лаборант, который проводил анализ, сказал, что за тридцать лет работы не видел ничего подобного.
Он повернул лист так, чтобы она могла видеть — хотя бы примерно — о чём речь. Какие-то диаграммы, фотографии клеток под микроскопом, колонки с химическими формулами.
— В вашей крови присутствуют микроскопические частицы неизвестного происхождения, — сказал он. — Мы не смогли идентифицировать их природу — это не бактерии, не вирусы, не известные науке наночастицы. Они не отторгаются организмом, а, наоборот, интегрированы в клеточную структуру. И самое главное: они обладают мощнейшими регенерационными свойствами. Теоретически, если бы вас ранили — серьёзно ранили, — эти частицы запустили бы процесс восстановления тканей с невероятной скоростью. Мы говорим о заживлении, которое занимает часы вместо недель, а то и минуты вместо часов.
Он отложил лист и снял очки, потирая переносицу.
— Это, конечно, вкупе с непробиваемой кожей, делает вас практически неуязвимой для большинства видов физического урона. Хорошая способность для такого города, как Готэм. Здесь она может пригодиться.
Ризе молчала, переваривая информацию. Регенерация. Неуязвимость. Частицы в крови. Её тело — оружие и щит одновременно. Но кто её таким сделал? Зачем? И почему она ничего не помнит?
— Вы говорите об этом так, будто это хорошая новость, — тихо сказала она.
— В некотором смысле так и есть, — доктор надел очки обратно. — По крайней мере, вам не придётся бояться случайной пули в тёмном переулке. А в Готэме это, знаете ли, довольно распространённый страх.
Он помолчал, потом закрыл папку и посмотрел на неё уже по-другому — не как врач на пациента, а как человек, который собирается сообщить нечто неприятное.
— Но есть ещё кое-что, Джейн Доу. И это не совсем медицинский вопрос.
Она напряглась, почувствовав перемену в его тоне.
— Поскольку вы не можете предоставить документы, удостоверяющие личность, и учитывая тот факт, что вы проявили… скажем так, необычные физические свойства, больница обязана сообщить о вашем поступлении в полицию Готэма. Это стандартная процедура. Ничего личного.
Полиция. Это слово кольнуло. Не страхом — настороженностью. Инстинкт хищника внутри неё не любил полицию. Не доверял ей.
— Что им нужно? — спросила она.
— Убедиться, что вы не представляете угрозы, — ответил доктор Томпкинс, и его голос звучал обезоруживающе прямо. — В Готэме, как я уже говорил, к мета-людям относятся с подозрением. Полиция захочет задать вам несколько вопросов. Кто вы, откуда, что помните, что не помните. Вас не арестуют — для этого нет оснований. Но они должны составить протокол. Это бюрократия, Джейн Доу. Неприятная, но неизбежная.
Он поднялся со стула, поправил халат и взял папку под мышку.
— Они придут сегодня, скорее всего, во второй половине дня. Я буду присутствовать при разговоре — как ваш лечащий врач. Вы имеете право не отвечать на вопросы, если чувствуете себя некомфортно, но, честно говоря, в вашем положении лучше сотрудничать. Просто расскажите то же, что рассказали мне. Вы ничего не помните, вы растеряны, вы не агрессивны. Это правда, и она сыграет в вашу пользу.
Он подошёл к двери, но обернулся на пороге.
— И ещё, Джейн Доу. Я не знаю, кто вы и откуда. Но я видел достаточно людей в этом городе — сломанных, потерянных, искалеченных жизнью и обстоятельствами. Вы не выглядите как злодей. Вы выглядите как жертва. И полиция это увидит. Если, конечно, вы им позволите.
Дверь закрылась. Ризе осталась одна в серой палате, под шум дождя, сжимая в ладонях пустой стаканчик из-под кофе и глядя в стену невидящим взглядом.
Она сидела на краю кровати, сжимая пустой стаканчик из-под кофе, и слова доктора всё ещё звучали в голове. Полиция. Убедиться, что вы не представляете угрозы. Вы выглядите как жертва. Последнее было почти забавным — если бы она могла сейчас смеяться. Жертва. Да, конечно. Три растерзанных тела в тёмном переулке, от которых, скорее всего, уже мало что осталось после ночного ливня и городских крыс. Три человека, которых она сожрала с наслаждением, граничащим с религиозным экстазом. И никто в этой больнице — ни доктор Томпкинс с его усталым состраданием, ни медсестра с её заботливым ворчанием, ни полицейские, которые придут через несколько часов, — никто не знал.
Никто не мог знать.
Если бы они знали — не было бы ни отдельной палаты, ни чистого постельного белья, ни кофе в картонном стаканчике. Была бы камера. Наручники. А может, и что похуже — она не знала, что в Готэме делают с теми, кто пожирает людей. Но инстинкт подсказывал: ничего хорошего.
Она поднялась с кровати и подошла к окну. Решётка снаружи — старая, ржавая, в потёках ржавчины на кирпичной кладке. Через грязное стекло открывался вид на внутренний двор больницы: мусорные баки, припаркованная карета скорой помощи, голые ветки какого-то чахлого дерева, мокнущего под непрекращающимся дождём. В отражении она видела себя — бледное лицо, фиалковые глаза, пурпурные волосы, теперь уже сухие и кое-как приглаженные больничной расчёской. На вид — обычная девушка. Может, немного странная, но безобидная.
Отражение молчало. И это было хорошо. Потому что, если бы оно заговорило, оно бы спросило: «Ты правда думаешь, что они не узнают? Что три пропавших гопника не всплывут в полицейских сводках? Что никто не видел, как голая девушка с фиолетовыми волосами выходила из того переулка?»
Она закрыла глаза. Дождь барабанил по стеклу. Мысли текли медленно, вязко, как холодная патока. Она не знала, что такое хорошо и что такое плохо — не в том смысле, в каком это знают люди. Она понимала правила. Понимала, что убивать — плохо. Что есть людей — чудовищно. Но это понимание было чужим, заёмным, как знание о том, что Земля вращается вокруг Солнца. Оно не отзывалось внутри ни стыдом, ни виной. Только холодной констатацией факта: если они узнают, ты в опасности.
Опасность. Вот что имело значение. Не мораль. Не человеческие законы. А простой, первобытный расчёт хищника, проснувшегося в чужом мире, где он пока не знает правил.
Она отошла от окна и снова села на кровать, скрестив ноги. В палате было тихо — только капли дождя и далёкий гул больничных коммуникаций. Она начала прокручивать в голове то, что скажет полиции.
Я ничего не помню. Правда.
Я очнулась в переулке без одежды. Правда.
Я не знаю, кто я и откуда. Правда.
Я не опасна. Ложь.
Последнее она должна будет сказать так, чтобы поверили. Инстинкт подсказывал, как это сделать: опустить плечи, расширить глаза, говорить тихо и неуверенно. Дрожащий голос. Влажные ресницы. Жертва. Да, она будет жертвой. Она уже играла эту роль со скорая, с чернокожей женщиной на улице, с доктором Томпкинсом. Игра была убедительной, потому что была почти правдой. Она действительно была растеряна. Она действительно была напугана. Просто не тем и не так, как думали они.
Время шло. Часы на стене — дешёвый пластиковый циферблат с треснувшим стеклом — показывали сначала десять, потом одиннадцать, потом половину двенадцатого. За окном не менялось ничего: тот же дождь, то же серое небо, тот же тусклый свет. Медсестра заходила дважды: первый раз — проверить давление (давление было в норме), второй — принести обед (Ризе даже не стала пробовать; один запах варёных овощей и разогретого мяса вызвал спазм в горле, и она сказала, что не голодна). Медсестра снова сделала пометку в блокноте и унесла поднос. Ризе выпила ещё кофе. Кофе был единственным, что держало её на плаву.
В четверть первого дверь открылась, и вошёл доктор Томпкинс. За его спиной, в коридоре, она успела заметить две фигуры в тёмно-синей форме.
— Джейн Доу, — произнёс доктор, и голос его был всё таким же спокойным, но теперь в нём звучала дополнительная, едва уловимая нота — то ли предупреждения, то ли поддержки. — К вам пришли. Это детектив Ренфрю и офицер Мартинес из Департамента полиции Готэма. Они хотели бы задать вам несколько вопросов. Вы готовы?
Она выпрямилась на кровати, расправила плечи — но не слишком, чтобы не выглядеть уверенной, — и медленно кивнула.
— Да, — сказала она тихо. — Пусть войдут.
Доктор отступил в сторону, и в палату вошли они.
Детектив Ренфрю оказался мужчиной лет пятидесяти, грузным, с глубокими залысинами и лицом, которое, казалось, было вырезано из старой, пожелтевшей газеты — всё в складках, морщинах, тенях. Тяжёлый подбородок. Маленькие, но цепкие глаза, которые смотрели на неё с выражением человека, давно переставшего удивляться чему бы то ни было. Плащ его был мокрым от дождя, на ботинках — грязь. Он ступил в палату тяжело, основательно, как человек, привыкший занимать собой пространство.
Офицер Мартинес — женщина, моложе, ниже ростом, с туго стянутыми в пучок тёмными волосами и острым, птичьим лицом, — держалась чуть позади. Её форма сидела аккуратно, на поясе висела дубинка и рация. В руках она держала небольшой планшет, готовая записывать.
— Добрый день, мисс Доу, — произнёс детектив Ренфрю, и его голос оказался именно таким, каким она его представляла: низким, прокуренным, с хрипотцой человека, который слишком много допрашивал и слишком мало спал. — Я детектив Ренфрю. Это офицер Мартинес. Нам сообщили о вашей… ситуации. Не возражаете, если мы присядем?
Она покачала головой. Ренфрю взял стул, развернул его спинкой вперёд и сел верхом, положив тяжёлые руки на спинку. Мартинес осталась стоять у двери, включив планшет.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Ренфрю. Вопрос был вежливым, но глаза — нет. Они уже сканировали её, отмечая каждую деталь: цвет волос, цвет глаз, позу, дрожь в пальцах (она была почти настоящей).
— Устала, — ответила Ризе, и её голос дрогнул ровно настолько, насколько нужно. — И напугана.
— Понимаю. Доктор Томпкинс ввёл нас в курс дела. Скажите, что последнее вы помните? До того, как очнулись в переулке?
Она повторила ту же историю, что и раньше. Очнулась. Темнота. Холод. Дождь. Ни имени, ни воспоминаний. Говорила тихо, запинаясь, иногда замолкала, будто пыталась что-то выудить из пустоты. Детектив слушал, не перебивая. Когда она закончила, он кивнул и переглянулся с офицером Мартинес.
— Доктор сказал, у вас обнаружили необычные свойства, — продолжил Ренфрю, и тон его стал чуть более сухим. — Кожа, которую игла не берёт. Частицы в крови. Вы знаете что-нибудь об этом? Может, вспомнили?
— Нет. Я не знала… я не знаю, почему я такая. Доктор сказал про мета-людей, но я не понимаю, что это значит. Я просто… — она запнулась, опустила глаза, — я просто хочу узнать, кто я.
Пауза. Ренфрю смотрел на неё — долго, пристально, словно пытался просверлить взглядом её череп и прочитать мысли. Но в его взгляде не было враждебности. Только усталость и что-то похожее на осторожное, взвешенное сочувствие.
— Мисс Доу, — сказал он наконец, и его голос чуть смягчился. — В этом городе мы привыкли к странным вещам. К людям, которые летают. К людям, которые превращаются в глину. К людям, которые замораживают всё, к чему прикасаются. Вы — не самая странная вещь, которую я видел за эту неделю. Но вы — неизвестная. И неизвестность в Готэме обычно означает проблемы. Вы должны нас понять.
Она кивнула, не поднимая глаз.
— Мы проверили базы данных, — продолжал Ренфрю. — Ничего. Ни совпадений по отпечаткам, ни по фото. Вы — призрак. Может, вы откуда-то сбежали. Может, вас держали где-то и ставили эксперименты — доктор говорил про частицы в крови, и это звучит как что-то лабораторное. А может, вы просто упали с неба. — Он криво усмехнулся. — И такое бывало. Но в любом случае, мы здесь не для того, чтобы вас запугивать. Мы здесь, чтобы разобраться. И пока что я не вижу причин считать вас угрозой.
Офицер Мартинес что-то черкнула в планшете. Ренфрю тяжело поднялся со стула, поправил плащ и достал из внутреннего кармана визитку.
— Вот, — сказал он, кладя картонный прямоугольник на тумбочку. — Если что-то вспомните — позвоните. А пока оставайтесь в больнице. Доктор Томпкинс говорит, вам нужно наблюдение. Мы со своей стороны закроем протокол как «неопознанное лицо без признаков угрозы». Но, — он поднял палец, — это не значит, что мы не будем за вами присматривать. Город есть город. Сами понимаете.
Он направился к двери, но на пороге обернулся.
— И, мисс Доу… Удачи вам. С памятью. Уж больно вы на вид безобидная. А в Готэме безобидным тяжело.
Дверь закрылась. В палате снова стало тихо. Доктор Томпкинс, стоявший у окна всё это время, выдохнул и поправил очки.
— Всё прошло хорошо, — сказал он. — Ренфрю — жёсткий, но справедливый. Если он сказал, что не считает вас угрозой, так оно и будет. По крайней мере, пока.
Ризе подняла голову. Фиалковые глаза смотрели на доктора — влажные, благодарные, почти невинные.
— Спасибо, — прошептала она.
И где-то глубоко внутри, под маской жертвы, под слоями растерянности и страха, хищник сыто облизнулся. Они не знали. Они ничего не знали. Три тела в переулке — никто не связал их с ней. Дождь смыл кровь. Крысы и бездомные собаки позаботились об остальном. А может, тела ещё не нашли. А может, нашли, но не придали значения — в Готэме каждую ночь кого-то убивают.
Её тайна была в безопасности. По крайней мере, пока.
Она протянула руку и взяла с тумбочки визитку детектива Ренфрю. Повертела в пальцах. Плотный картон, золотое тиснение, номер телефона. Она положила визитку обратно, так и не прочитав ни строчки.
Дни в больнице потекли медленно, как вода в засорившейся раковине — вроде бы движется, а толку никакого. Утро сменялось вечером, вечер — ночью, ночь — снова утром, а за окном не менялось ничего: дождь то усиливался, то ослабевал, но не прекращался ни на час, и серое небо висело над городом, как старая простыня, которую забыли снять с верёвки.
Палата стала её миром. Четыре стены, кровать, тумбочка, раковина, окно с решёткой. Она изучила каждую трещину в потолке, каждое пятно на линолеуме, каждый звук в коридоре — шаги медсестры, далёкий писк мониторов, приглушённые голоса, иногда смех, иногда плач, а однажды ночью — такой крик, от которого кровь стыла в жилах, долгий, надрывный, и потом резко оборвавшийся. Она не спрашивала, что это было. В Готэме, кажется, такие звуки были частью фона, как шум поездов или вой полицейских сирен где-то вдали.
Голод пока не тревожил — тот самый, из переулка, дикий и всепоглощающий. Те три тела, видимо, насытили её надолго, и она была за это благодарна. Но другой голод — обычный, человеческий, или, вернее, то, что должно было быть им, — давал о себе знать каждый раз, когда медсестра приносила поднос. Она пробовала. Честно пробовала. Овсянка — её вывернуло через тридцать секунд. Суп — она даже не смогла проглотить, ложка замерла у губ, и одного запаха хватило, чтобы желудок сжался в болезненном спазме. Хлеб — безвкусный, как картон, но хотя бы без тошноты; она прожевала кусочек и проглотила, а через час её рвало в раковину, и из горла выходила только желчь и вода.
Кофе был единственным спасением. Чёрный, крепкий, без сахара — она пила его литрами, и странным образом он помогал. Не просто бодрил — он приглушал голод, забивал его, как ватой забивают пустоту в коробке. Медсестра только качала головой, принося очередной стаканчик, и что-то отмечала в блокноте. «Кофеиновая зависимость», — пробормотала она однажды, но Ризе было всё равно. Кофе работал. Кофе был её временным союзником в войне против собственного тела, которое требовало совсем другой пищи.
Доктор Томпкинс заходил каждый день. Иногда — всего на пять минут: проверить, как она, задать пару вопросов, отметить что-то в планшете. Иногда — дольше, особенно если был не сильно занят. Он рассказывал ей о городе — не потому что она спрашивала, а потому что, кажется, видел в ней чистый лист, на который ещё можно успеть записать что-то хорошее, пока Готэм не записал своё. Она узнала, что больница называется «Готэм Дженерал», что это старейший госпиталь в городе, что доктор Томпкинс работает здесь уже пятнадцать лет и что он один из немногих врачей, кто не уволился после последнего «кризиса» — какого именно, он не уточнил, но по его лицу пробежала тень.
— Тяжело быть врачом в городе, где безумие заразно, — сказал он однажды, стоя у окна. — Но кто-то должен.
На третий день медсестра принесла ей маленький телевизор — старый, с выпуклым экраном и пучком проводов, которые пришлось подключать к розетке под кроватью. Изображение рябило, звук иногда пропадал, но это было окно в мир, и Ризе прильнула к нему с жадностью.
В основном показывали новости. Готэмские новости были… особенными. Она быстро поняла это. В других городах, наверное, рассказывали про политику, про погоду, про открытие новых магазинов. Здесь — про взрывы в порту, про налёт на банк в деловом квартале, про химическую атаку в метро (к счастью, предотвращённую). Про убийства. Про исчезновения. Про очередного злодея, который объявил войну городу.
Она смотрела на экран и впитывала.
Супермен появился в выпуске новостей, который транслировали из Метрополиса. Камера дрожала, показывая, как он парит в воздухе на фоне небоскрёбов, и Ризе подалась вперёд, вглядываясь. Синее трико. Красный плащ, развевающийся на ветру. Эмблема на груди — странная, похожая на букву S в окружении щита. Но больше всего её поразило другое: он улыбался. Открыто, спокойно, почти по-человечески — и люди внизу, на улице, махали ему руками. Не убегали. Не кричали. Махали.
Диктор рассказывал о том, как Супермен спас пассажирский самолёт, у которого отказали двигатели, и Ризе слушала, затаив дыхание. Человек, который может летать. Человек, который может поднять самолёт голыми руками. И его не боятся. Ему аплодируют.
— У нас таких нет, — сказала медсестра, заглянувшая сменить капельницу соседней пациентке (Ризе видела её через приоткрытую дверь). — У нас Бэтмен.
И она оказалась права.
В тот же вечер по новостям показывали его. Не в студии — Бэтмен, судя по всему, не давал интервью, — а любительскую съёмку с крыши какого-то здания. Камера тряслась, изображение было размытым, но она разглядела силуэт на фоне луны — чёрный плащ, рогатый шлем, фигура, застывшая на гаргульи, как ещё одно каменное изваяние, только живое. Движение — и он исчез, растворился в тенях, а голос диктора за кадром сообщал, что Бэтмен предотвратил ограбление банка в Ист-Энде, связав преступников и оставив их полиции с фирменной запиской.
Ризе смотрела, и странное чувство шевельнулось внутри. Не восхищение. Не страх. Скорее узнавание. Этот человек — он тоже прятался. Тоже носил маску. Тоже был чем-то большим, чем казался снаружи. Только если она прятала хищника, он прятал… кого? Защитника? Мстителя? Она не знала.
Потом пошли сводки о розыске.
Канал «Готэм сегодня» крутил рубрику «Их разыскивает полиция» каждый вечер, и каждый вечер Ризе смотрела её с особым вниманием — не из праздного любопытства, а из холодного, расчётливого инстинкта. Знать врагов. Знать конкурентов. Знать, кого опасаться.
На экране сменялись фотографии. Безумный клоун с белой кожей и кроваво-красной улыбкой до ушей — Джокер. Особо опасен. Вооружён. Не приближаться. Женщина с зелёной кожей и огненными волосами — Ядовитый Плющ. Экотеррористка. Контролирует растения. Мужчина в странном костюме, замороженном льдом, с дыханием, которое превращается в пар даже на фотографии, — Мистер Фриз. Гениальный криогеник. Ищет лекарство для своей жены. Бывший спортсмен в маске респиратора — Бэйн. Сверхчеловеческая сила. Стратегический ум. Сломавший Бэтмена.
Список продолжался. Лица мелькали одно за другим, и каждое было по-своему страшным, по-своему безумным, по-своему опасным. Ризе смотрела и чувствовала, как внутри что-то сжимается — не страх, нет, скорее странное, тёмное уважение. Этот город не был обычным. Он был полем боя. И каждый, кто здесь выживал, был либо жертвой, либо хищником.
Она уже знала, к какой категории относится.
Экран мигнул и показал ещё одно лицо — на этот раз женское. Молодое, почти девичье, в обрамлении светлых волос с розовыми и голубыми прядями. Глаза — живые, безумные, с искрами смеха. Марго Кейн, она же Харли Квинн. Бывший психиатр. Сообщница Джокера. Вооружена и опасна. Подпись под фото гласила: «Местонахождение неизвестно. Предположительно скрывается в районе аркхемских доков».
Ризе задержала взгляд на этом лице. Что-то в нём было… странно знакомое. Не само лицо — она не помнила его. А выражение. Этот блеск в глазах. Эта улыбка — слишком широкая, слишком весёлая для человека, которого разыскивает полиция. Словно она знала что-то, чего не знали остальные. Словно ей было весело.
Экран погас. Новости кончились. Ризе откинулась на подушку и закрыла глаза. В голове крутились обрывки увиденного: человек-лётчик в синем трико, тёмный силуэт на фоне луны, безумный клоун с улыбкой мертвеца. Готэм. Это был её новый мир. Мир, в котором ей предстояло выжить.
Она протянула руку к тумбочке и взяла стаканчик с остывшим кофе. Сделала глоток. Кофе был горьким и почти ледяным, но она допила его до дна.
Дни складывались в неделю, неделя — в две. Ризе была образцовой пациенткой — той самой, о которой мечтает каждый врач и которую почти никогда не встречает в стенах «Готэм Дженерал». Она не жаловалась. Не требовала внимания. Не устраивала истерик. Принимала лекарства (точнее, делала вид, что принимает, — таблетки отправлялись в рот, запивались водой, а позже, когда медсестра уходила, она аккуратно выплёвывала их в салфетку и спускала в унитаз; инстинкт не доверял химии, и она привыкла слушаться инстинкта). Она вежливо здоровалась с уборщицей. Она благодарила медсестру за каждый принесённый стаканчик кофе. Она даже попыталась улыбаться — неуверенно, робко, той самой улыбкой, от которой у пожилых санитарок щемило сердце.
— Такая милая девочка, — сказала одна из них, миссис Галлахер, дородная ирландка с вечно сбитым дыханием, которая протирала полы в её палате через день. — И надо же — совсем одна, без памяти. Господь хранит сирот, детка, ты не переживай. Готэм, конечно, дыра, но и здесь бывают чудеса.
Ризе кивала и отводила глаза. Чудеса. Да. Именно чудеса.
Доктор Томпкинс заходил каждый день, и с каждым днём его профессиональное спокойствие давало крошечную трещину — не в голосе, не в манерах, а в том, как он задерживался взглядом на её лице, когда думал, что она не видит. Она видела. Она вообще видела многое — больше, чем показывала.
Однажды вечером, на десятый или одиннадцатый день её пребывания (она сбилась со счёта), он пришёл после обхода и сел на стул рядом с её кроватью. В руках — неизменный планшет, но на этот раз он не стал его открывать. Просто положил на колени и сцепил пальцы в замок.
— Джейн Доу, — произнёс он задумчиво, — я бы хотел кое-что понять.
Она отложила телевизионный пульт и повернулась к нему. Фиалковые глаза смотрели с тем особенным выражением, которое она уже научилась носить: внимание, смешанное с лёгкой тревогой. Безобидный взгляд.
— Вы здесь почти две недели, — продолжил он. — За это время вы не съели ни куска. Ни одного. Я проверял отчёты. Овсянка — рвота. Суп — рвота. Хлеб — рвота через час. Мы пробовали фрукты, пробовали овощные пюре, пробовали питательные коктейли — ничего. Единственное, что вы потребляете, — это кофе. Чёрный кофе без сахара. Девять-десять стаканчиков в день. И при этом, — он снял очки и начал протирать их краем халата, — вы не теряете вес. Ваши мышцы не атрофируются. Давление в норме. Пульс в норме. Рефлексы — выше нормы. Вы бодры, подвижны, ясны умом. Откуда берутся силы, Джейн Доу?
Она молчала несколько секунд. Потом опустила глаза — не от стыда, а чтобы выиграть время. Инстинкт подсказывал: не лги слишком хорошо. Хорошая ложь всегда содержит зерно правды.
— Я не знаю, — сказала она, и это было честно. Она действительно не знала физиологии своего тела. Знала только, что ей нужна плоть, а всё остальное — отторгается. — Я не чувствую голода. Не такого, как раньше. Может быть… — она запнулась, подбирая слова, — может быть, те частицы в моей крови как-то поддерживают меня? Вы же сами говорили, что у них регенерационные свойства.
Доктор Томпкинс надел очки и посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом. Затем кивнул — скорее себе, чем ей.
— В этом есть смысл, — признал он. — У мета-людей метаболизм часто работает по совершенно иным законам. Я видел пациента, который питался электричеством. Видел женщину, которая могла не есть неделями, просто находясь на солнечном свету. Ваш случай — ещё одна загадка. Но раз вы здоровы, я не вижу причин держать вас здесь дольше необходимого. Больничные койки в Готэме на вес золота, а вы, по всем медицинским показателям, в полном порядке.
Он взял планшет и что-то отметил на нём.
— Вас выпишут завтра утром, — сказал он.
Слова повисли в воздухе. Ризе моргнула. Выпишут. Завтра она снова окажется на улице — без документов, без денег, без имени. Но почему-то эта мысль не вызвала паники. Скорее странное, почти охотничье предвкушение. Больница была клеткой — пусть удобной, пусть безопасной, но клеткой. Там, снаружи, был город. Там была еда.
— Но не волнуйтесь, — добавил доктор, заметив, как изменилось её лицо (она постаралась изобразить страх, и получилось неплохо). — Мы не выкинем вас на улицу. В Готэме есть структуры, которые занимаются такими случаями, как ваш.
Он достал из папки несколько листов, скреплённых вместе.
— Благотворительная организация имени семьи Уэйнов. Вы, наверное, не помните, но это одна из старейших и богатейших семей в городе. У них есть программа помощи людям, оказавшимся в кризисной ситуации. Вам предоставят временное жильё — койко-место в общежитии в районе Бернсайд. Это не самые роскошные апартаменты, но там чисто, есть горячая вода и охрана. Также вы будете получать небольшое ежемесячное пособие — на первое время хватит на базовые нужды. Плюс одежду и средства гигиены. Единственное условие — раз в неделю вы будете отмечаться у социального работника. Это формальность.
Она слушала, и внутри неё шевелилось странное чувство. Уэйны. Это имя ничего ей не говорило, но что-то в том, как доктор произнёс его — с мимолётным, почти незаметным уважением, — подсказывало, что в этом городе оно что-то значит.
— Это очень щедро, — тихо сказала она. — Почему они помогают?
Доктор Томпкинс чуть улыбнулся — впервые за всё время.
— Потому что могут. Потому что Брюс Уэйн знает, что такое терять близких, и, видимо, считает своим долгом помогать тем, кто потерял всё остальное. Не все богатые люди в этом городе — стервятники, Джейн Доу. Некоторые всё ещё помнят, что значит быть людьми.
Он поднялся, собираясь уходить, но задержался — сунул руку в карман халата и вытащил визитку. Не больничную, с гербом и регистратурой, а личную — чуть потрёпанную, с загнутым уголком.
— Это мой личный номер, — сказал он, кладя визитку на тумбочку рядом с визиткой детектива Ренфрю. — Если возникнут проблемы — любые, — позвоните. Я не могу обещать, что решу их, но хотя бы выслушаю. И постараюсь помочь.
Она взяла визитку. Доктор Лесли Томпкинс. Номер телефона. Ниже — приписка от руки, торопливым врачебным почерком: «Звонить в любое время».
— Спасибо, — сказала она, и на этот раз в её голосе не было притворства. Совсем.
Доктор кивнул и направился к двери, но на пороге обернулся.
— Да, и ещё кое-что. Полиция. Офицер Мартинес будет заходить к вам раз или два в неделю — просто убедиться, что вы в порядке и не представляете угрозы. Чистая формальность, Ренфрю настоял. Они закроют протокол через полгода, если не будет инцидентов. Так что ведите себя хорошо, — он позволил себе слабую, почти незаметную усмешку, — и у вас не будет проблем.
— Я буду паинькой, — сказала она, и это прозвучало почти как обещание.
— Что касается документов… — Доктор вздохнул, и в этом вздохе было больше бюрократической усталости, чем во всех его предыдущих словах. — Это займёт время. Мы подали запрос на временное удостоверение личности для лица с неустановленными данными. Но в готэмской администрации всё движется медленно, а когда дело касается мета-людей — ещё медленнее. Вас будут знать как Джейн Доу. Я понимаю, что это не имя, но пока придётся с этим жить.
— Я привыкла, — ответила она.
И это тоже было правдой.
Утро выписки выдалось на удивление тихим. Дождь наконец стих — не прекратился, но ушёл в мелкую, почти невесомую морось, которая висела в воздухе, как влажная дымка. Серое небо всё так же давило на город, но хотя бы не обрушивалось потоками воды. Ризе стояла у входа в больницу, одетая в то, что ей выдали: простые джинсы, тёплый свитер, дешёвые кроссовки и тёмно-синюю ветровку с капюшоном. В руке — пластиковый пакет с больничным логотипом, в котором лежали туалетные принадлежности, пара запасных носков и две визитки. Её имущество. Всё, чем она владела в этом мире.
Воздух пах мокрым асфальтом и бензиновыми парами. Улица перед больницей жила своей обычной жизнью: проезжали машины, шлёпали по лужам редкие прохожие, где-то вдалеке завывала сирена — то ли полицейская, то ли скорая, то ли пожарная, в Готэме никогда не угадаешь. У входа в приёмный покой курила медсестра — та самая, что приносила ей завтраки, — и, заметив Ризе, коротко кивнула на прощание.
Социальный работник — молодая женщина по имени Элис, слишком энергичная для такого серого утра, — ждала её у машины. Небольшой, видавший виды седан с эмблемой благотворительного фонда Уэйнов на дверце. Элис была невысокой, в очках, с короткой стрижкой и той особой, почти агрессивной жизнерадостностью, которая свойственна людям, работающим с несчастными каждый день, но ещё не успевшим выгореть.
— Джейн! — окликнула она, заметив девушку. — Готова? Я отвезу вас в общежитие. Это в Бернсайде, не очень далеко. По пути покажу, где ближайший магазин и остановка автобуса. Заодно расскажу про район.
Ризе кивнула и шагнула к машине. У самого края тротуара она на мгновение замерла, обернулась и посмотрела на больницу — серое здание с облупленным фасадом, зарешеченными окнами и вечно мигающей вывеской «Emergency», которое на две недели стало ей домом. Каменные горгульи на крыше — неподвижные, мёртвые, источенные кислотными дождями — смотрели вниз пустыми глазницами. Она перевела взгляд выше, на мгновение задержав его на мрачном силуэте здания, затем отвернулась и села в машину.
Элис захлопнула дверцу, повернула ключ зажигания, и двигатель закашлял, прежде чем завестись. Машина тронулась, выезжая на дорогу, и больница медленно поплыла назад, уменьшаясь в боковом зеркале, пока не растворилась в серой дымке готэмского утра. Ризе сидела на пассажирском сиденье, прижав пакет к коленям, и молча смотрела вперёд
Машина Элис ползла по улицам Готэма медленно — не из осторожности, а потому что старый седан, казалось, сам не хотел ехать дальше. Двигатель кашлял на каждом светофоре, коробка передач скрежетала при переключении, а подвеска жалобно стонала на каждой выбоине, которых здесь было больше, чем целого асфальта. Ризе сидела, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как город разворачивает перед ней свои внутренности.
Они миновали район, который Элис назвала «Нижний Ист-Сайд», и чем дальше они углублялись в Бернсайд, тем мрачнее становилось вокруг.
Кварталы проносились перед глазами — один за другим, и все они были на одно лицо. Облупленные фасады из тёмного кирпича, испещрённые трещинами, как морщинами. Пожарные лестницы, ржавые и покосившиеся, свисали с домов, словно сломанные конечности. Окна — где заколоченные фанерой, где заклеенные пожелтевшими газетами, где просто тёмные, без занавесок, как пустые глазницы. На тротуарах стояли лужи, и в их маслянистой поверхности отражалось хмурое небо и редкие огни вывесок — «24 часа», «Ликёр», «Обналичивание чеков», «Скупка золота».
Люди здесь были под стать району — серые, сгорбленные, в тёмных куртках и надвинутых капюшонах. Почти все курили. Сигаретный дым висел в воздухе сизыми облаками, смешиваясь с выхлопными газами проезжающих грузовиков и паром из вентиляционных решёток метро. У дверей забегаловок и liquor store'ов стояли группы мужчин — одни просто курили, другие пили пиво из бумажных пакетов прямо на улице, третьи что-то обсуждали хриплыми, прокуренными голосами, и их смех долетал до машины обрывками — резкий, лающий, лишённый веселья.
На углу, у обшарпанного ларька с хот-догами, женщина с синяком под глазом орала в телефон, размахивая свободной рукой. Чуть дальше старик в рваном пальто копался в мусорном баке, не обращая внимания на дождь. Под мостом через заржавевшие рельсы надземки сидела компания подростков — совсем ещё дети на вид, но с такими лицами, будто они уже прожили по три жизни каждая, — и что-то передавали друг другу из рук в руки, быстро и скрытно.
Ризе смотрела на всё это, и внутри неё росло странное, неожиданное чувство. Не страх. Не отвращение. Скорее — мрачное, холодное узнавание. Этот город был болен. Эти люди были сломаны. Но в их сломанности было что-то почти знакомое, почти родное. Здесь никто не улыбался. Здесь никто не ждал чуда. Здесь каждый выживал как мог.
Элис, словно прочитав её мысли, неловко кашлянула и попыталась заполнить тишину бодрым голосом, который звучал всё более фальшиво по мере того, как кварталы становились беднее.
— Бернсайд, конечно, не самый престижный район, — говорила она, выкручивая руль, чтобы объехать особенно глубокую лужу, — но здесь есть своя атмосфера. Рынок по субботам работает, очень колоритный. Библиотека в трёх кварталах, бесплатная. Автобусная остановка прямо у общежития — линия М-19, идёт до центра. Ну, а если работой интересуетесь, всегда можно устроиться в порт или на фабрику. Платят немного, но на первое время хватит.
Она говорила и говорила, но Ризе почти не слушала. Она смотрела в окно, и каждый новый квартал был чуть хуже предыдущего. Граффити на стенах становились агрессивнее, мусора на тротуарах — больше, фонари — реже. В какой-то момент они проехали мимо сгоревшего остова машины, так и не убранного с обочины, и Ризе заметила, что даже полицейских патрулей здесь почти не видно. Город будто махнул на этот район рукой.
Наконец машина свернула на узкую улочку и остановилась перед пятиэтажным зданием из тёмного кирпича. Общежитие.
Элис заглушила двигатель и повернулась к ней, сияя всё той же дежурной улыбкой.
— Приехали! Вот ваш новый дом.
Ризе вышла из машины, и запах ударил в ноздри сразу — густой, многослойный, почти осязаемый. Пахло старым табаком, въевшимся в кирпичные стены за десятилетия. Пахло дешёвым спиртом — тем самым, от которого потом болит голова и жжёт в желудке. Пахло мочой из соседней подворотни и прокисшим пивом из опрокинутого мусорного бака у входа. Но под всем этим — или над всем этим — висел ещё один запах. Сладковатый. Химический. Он доносился откуда-то из глубины здания, просачивался сквозь щели в окнах, и ноздри Ризе дрогнули, улавливая его. Она не знала, что это, но инстинкт подсказывал: что-то запрещённое. Метамфетамин? Героин? Крэк? Она не помнила названий, но тело помнило запах. Тело знало, что так пахнут вещества, которые варят в подвалах и продают в тёмных переулках.
Элис, кажется, ничего не замечала — или делала вид, что не замечает. Она уже стояла у двери, звеня ключами.
— Комната на третьем этаже, — сообщила она, открывая тяжёлую, обшарпанную дверь. — Соседей пока нет, так что будете жить одна. Душ и туалет общие, в конце коридора. Кухня на первом этаже. Там же стиральные машины. Если что-то сломается — управляющий живёт на первом этаже, квартира номер два, мистер Гловер. Но он, честно говоря, не всегда трезвый, так что если что-то серьёзное — звоните мне.
Они поднялись по лестнице — узкой, со стёртыми ступенями и перилами, которые шатались при каждом прикосновении. Стены были выкрашены в бледно-зелёный цвет, облупившийся до серой штукатурки. Лампочка на втором этаже мигала, как в фильме ужасов. Где-то за одной из дверей играла музыка — глухой, ухающий бас, от которого вибрировали стены. За другой дверью кто-то кричал — мужской и женский голоса, злые, пьяные, — и звуки пощёчины эхом разнеслись по коридору. Ризе прошла мимо, не замедлив шага.
Комната оказалась маленькой, но относительно чистой — видимо, Элис или кто-то из фонда постарались. Узкая кровать с металлическим изголовьем, застеленная серым казённым бельём. Стол. Стул. Шкаф с перекошенной дверцей. Окно выходило на кирпичную стену соседнего здания, так что света почти не было. На подоконнике лежал дохлый таракан.
— Вот, — Элис протянула ей ключ и сложенный лист бумаги. — Здесь адрес, мой телефон, расписание автобуса и адрес ближайшего социального центра. Пособие будет приходить на карточку, её пришлют по почте в течение недели. Пока — вот наличные на первое время. — Она сунула Ризе в руку несколько купюр. — Не самые лучшие условия, но это лучше, чем улица, правда?
Ризе обвела взглядом комнату: голые стены, тусклая лампочка под потолком, пятно сырости в углу, дохлый таракан на подоконнике. Затем посмотрела на Элис — молодую, полную благих намерений женщину, которая, кажется, сама не верила в половину того, что говорила.
— Да, — сказала Ризе тихо. — Лучше, чем улица. Спасибо.
Элис просияла — кажется, искренне — и, пообещав наведаться через пару дней, вышла. Её шаги простучали по коридору, стихли на лестнице, хлопнула входная дверь, и Ризе осталась одна.
Она стояла посреди комнаты, сжимая в одной руке ключ, в другой — мятые купюры, и слушала, как живёт общежитие. Где-то наверху продолжала ухать музыка. За стеной — теперь уже ближе, чем раньше, — кто-то закашлялся долгим, влажным кашлем курильщика. В коридоре послышались шаги — тяжёлые, нетвёрдые, — и мужской голос пробормотал что-то неразборчивое, прежде чем дверь напротив с грохотом захлопнулась.
Запах — тот самый, сладковатый, запрещённый, — здесь, внутри, чувствовался сильнее. Он просачивался сквозь вентиляционную решётку в углу потолка, пульсируя в такт ухающей музыке. Лаборатория. Маленькая, подпольная, может, всего на одного человека. Где-то в подвале или на верхнем этаже.
Ризе медленно подошла к окну и выглянула наружу. Кирпичная стена. Пожарная лестница, покрытая ржавчиной. Внизу, в узком проулке между зданиями, двое мужчин в тёмных куртках что-то передавали друг другу — быстро, нервно оглядываясь. Она проводила их взглядом, пока они не скрылись за углом.
Затем она повернулась, подошла к кровати и села. Пружины жалобно скрипнули под её весом. Она положила ключ и купюры на стол, рядом с дохлым тараканом, и сложила руки на коленях.
Новый дом.
Она медленно обвела взглядом голые стены и пятно сырости в углу.
Дверь закрылась за Элис, и тишина — относительная, разбавленная гулом музыки за стеной и кашлем этажом выше — опустилась на комнату. Ризе постояла ещё с минуту, прислушиваясь к звукам общежития, затем перевела взгляд на пространство, которое отныне должно было стать её логовом.
Генеральная уборка. Это было первое, что пришло в голову. Не потому что она была чистюлей — она не помнила, была ли чистюлей, — а потому что инстинкт требовал обустроить территорию. Сделать её своей. Стереть чужие запахи и заменить их собственным. Комната выглядела так, будто здесь никто не жил уже несколько месяцев, а может, и лет. Серое бельё на кровати пахло пылью и казённым моющим средством. Пол был покрыт слоем грязи, которую не брала даже регулярная (если она была) уборка. Подоконник — в разводах. Раковина в углу — в жёлтых потёках. Таракан на подоконнике был не первым и, она подозревала, не последним жильцом этой комнаты.
Она взяла со стола часть наличных — несколько смятых купюр, — сунула в карман джинсов и вышла в коридор.
Общежитие встретило её тем же запахом: табак, спирт, сладковатая химия. Лампочка на лестничной клетке всё так же мигала, отбрасывая на стены дрожащие тени. Где-то плакал ребёнок — тонкий, надрывный звук, который то возникал, то стихал, будто у самого плачущего уже не осталось сил. За дверью с облупившейся цифрой «12» кто-то смотрел телевизор на полную громкость — реклама средства от тараканов, судя по бодрому голосу диктора.
Она спустилась на первый этаж и вышла на улицу.
Морось всё ещё висела в воздухе, оседая на волосах и ресницах мельчайшей водяной пылью. Улица встретила её гулом — не тем оглушительным гулом центра, а другим, более приглушённым, но не менее зловещим: чей-то смех из приоткрытого окна, далёкий лай собаки, грохот поезда надземки, проносящегося где-то в соседнем квартале. Фонарь у входа в общежитие не горел — разбит, — и единственным источником света были окна и вывеска liquor store на углу.
Магазин она заметила сразу — ещё когда они подъезжали с Элис. Он находился в трёх минутах ходьбы — обшарпанная стеклянная дверь, реклама сигарет в витрине, металлические решётки на окнах. Над входом мигала вывеска: «ДЕЖУРНЫЙ МАГАЗИН — 24 ЧАСА», но буква «Ж» давно перегорела, оставив «ДЕ УРНЫЙ», и никто, судя по всему, не торопился её чинить. Ризе толкнула дверь, звякнул колокольчик, и она вошла внутрь.
Внутри пахло старым деревом, плесенью и сладким освежителем воздуха, который пытался перебить остальные запахи, но только делал их более удушливыми. Узкие проходы между стеллажами. Консервы с пожелтевшими этикетками. Хлеб в целлофановых упаковках. Батарея дешёвого алкоголя за стеклянной витриной. И целая стена бытовой химии — бутылки с отбеливателем, чистящие порошки, губки, тряпки, резиновые перчатки.
Ризе прошла вдоль стеллажей, собирая всё, что могло пригодиться. Отбеливатель. Средство для мытья пола с запахом лимона (таким же химическим, как всё в этом магазине). Упаковка губок. Тряпка из микрофибры — дешёвая, но сойдёт. Мыло. Стиральный порошок — чтобы выстирать казённое постельное бельё, пока его не сменили на новое. И кофе. Обязательно кофе. Она взяла самую дешёвую банку растворимого — на плитке в комнате можно будет вскипятить воду.
У кассы сидел старик — то ли индиец, то ли пакистанец, с усталыми глазами и седой щетиной. Он молча пробил товары, не глядя на неё, и так же молча отсчитал сдачу. Ризе вышла из магазина с двумя пластиковыми пакетами в руках и направилась обратно в общежитие.
Она толкнула входную дверь плечом, перехватила пакеты поудобнее и вошла в тускло освещённый холл первого этажа.
Именно там они и сидели.
Трое. На старом, продавленном диване, который кто-то когда-то притащил в холл, потому что больше ему не было места, и здесь он остался навсегда — в пятнах, с торчащими пружинами, с подлокотником, перемотанным скотчем. Перед ними стоял низкий колченогий столик, на котором теснились банки дешёвого пива, переполненная пепельница и мобильный телефон, из которого играла музыка — хриплый, тяжёлый рок, в котором басы преобладали над мелодией.
Первая — высокая, тощая, с чёрными, как вороново крыло, волосами, заплетёнными в два тугих хвоста по бокам головы. Глаза густо подведены чёрным, так что казались огромными на остром, лисьем лице. Губы — тёмно-фиолетовые, почти чёрные, в цвет лака на длинных, заострённых ногтях. Кожаная куртка с заклёпками, наброшенная на голые плечи поверх растянутой майки с логотипом группы. На шее — ошейник с шипами. На руках — россыпь дешёвых браслетов. Она сидела, закинув ноги на столик, в тяжёлых армейских ботинках, и курила тонкую сигарету, выпуская дым в потолок длинной, ленивой струёй.
Вторая — полная, рыхлая, с розовыми волосами, которые отросли настолько, что у корней виднелся тёмный натуральный цвет. Одежда — чёрное кружевное платье, слишком короткое и слишком тесное, поверх которого накинута джинсовая жилетка с нашивками. На полных ногах — рваные колготки в крупную сетку. Лицо круглое, с мелкими, заплывшими глазками и нездоровым румянцем на щеках. Она держала в руке банку пива и смеялась над чем-то — смех был хриплым, лающим, как у заядлой курильщицы.
Третья — самая молодая на вид, почти девочка, но с таким лицом, будто детство кончилось для неё много лет назад. Короткие, неровно обрезанные волосы цвета выцветшей бирюзы. Пирсинг в носу, в брови, в губе. Худая до болезненности, с выступающими ключицами и запястьями, на которых темнели какие-то старые шрамы — то ли случайные, то ли нет. Она сидела не на диване, а на корточках рядом, на грязном полу, и перебирала струны старой, потрёпанной гитары, извлекая из неё не мелодию, а скорее ритмичный, металлический скрежет, который странным образом сочетался с музыкой из телефона.
Все трое замолчали, когда Ризе вошла.
Тишина была недолгой — ровно столько, сколько понадобилось им, чтобы разглядеть её с головы до ног. Фиалковые глаза. Пурпурные волосы, влажные от мороси. Дешёвая ветровка. Пакеты с чистящими средствами в обеих руках. Невинное, почти кукольное лицо. И эта её манера держаться — тихая, неуверенная, как у человека, который не хочет никому мешать.
Первой заговорила та, что с чёрными хвостами. Она затушила сигарету о переполненную пепельницу и медленно, театрально сползла ногами со столика, выпрямляясь на диване.
— О-о-о, девочки, вы только посмотрите, — протянула она, и её голос был низким, грудным, с хрипотцой. — К нам принцесса пожаловала.
Розоволосая хрюкнула в банку с пивом, расплескав немного на подбородок, и вытерлась рукавом.
— Это та самая? — спросила она, разглядывая Ризе с откровенным, наглым любопытством. — Которую без памяти нашли? Социальная служба предупреждала, что подселят кого-то.
— Да ладно! — третья, с бирюзовыми волосами, отложила гитару и поднялась с корточек. Она подошла ближе — слишком близко, нарушая личное пространство, — и заглянула Ризе в лицо с той же наглой бесцеремонностью. — И правда как куколка. Волосы фиолетовые, глаза фиолетовые… Ты чего, специально красилась под цвет глаз? Или тебя такой сделали?
Ризе не ответила. Она стояла с пакетами в руках, встречая их взгляды по очереди — спокойно, без вызова, без страха. Инстинкт внутри неё оценивал обстановку. Три самки. Территориальные. Утверждают иерархию. Прямой угрозы нет. Вступать в конфликт невыгодно.
Черноволосая — очевидно, главная в этой стае — поднялась с дивана. Она была выше Ризе на полголовы и смотрела сверху вниз, скрестив руки на груди так, что заклёпки на куртке блестели в тусклом свете.
— Значит так, слушай сюда, новенькая, — сказала она, и её голос приобрёл менторский, почти командирский оттенок. — Ты теперь живёшь здесь. Это наш дом. Наши правила. Правило первое: общая кухня — дерьмо, но мы ей пользуемся. После себя моешь посуду сразу, не оставляешь в раковине. Правило второе: душ по расписанию. Утром — мы, вечером — можешь ты. Горячая вода кончается быстро, так что не наглей. Правило третье: если к тебе приходят гости, мы должны знать. Никаких левых мужиков, которые потом будут шариться по этажам. Правило четвёртое, — она ткнула пальцем с чёрным ногтем в сторону Ризе, — ты не стучишь. Никому. Никогда. Что бы ты ни услышала за дверью — тебя это не касается. Поняла?
Розоволосая за её спиной хмыкнула и добавила, отхлёбывая пиво:
— И если у тебя есть что-нибудь… ну, в пакетах там… Мы любим делиться. Здесь все делятся. Так заведено.
Бирюзовая захихикала, прикрывая рот ладонью, и по её смеху было ясно, что она имеет в виду вовсе не чистящие средства.
Ризе стояла молча. Она слушала. Она кивала. Её лицо оставалось всё тем же — тихим, вежливым, почтительным. Фиалковые глаза смотрели на черноволосую с выражением внимательной готовности. Никакого протеста. Никакой агрессии. Она пришла на чужую территорию — и вела себя как гость, который знает своё место.
Но внутри неё хищник медленно, лениво потягивался, разбуженный запахом этих трёх — их пота, их сигарет, их дешёвого пива, их крови, бегущей под кожей. Хищник отмечал каждую деталь: черноволосая — лидер, уверена в себе, будет первой, если что-то пойдёт не так. Розовая — слабое звено, много пьёт, медленно двигается. Бирюзовая — нервная, дёрганая, на ней шрамы, её можно сломать быстрее всех.
Но сейчас было не время. Инстинкт знал: не здесь, не сейчас. Ты не голодна. Они не угроза. Притворись.
— Я поняла, — сказала Ризе тихо. — Спасибо, что объяснили. Я не доставлю проблем.
Черноволосая удовлетворённо кивнула, явно довольная произведённым эффектом.
— Вот и молодец, принцесса. — Она вернулась на диван, взяла новую сигарету из пачки и чиркнула зажигалкой. — Кстати, меня зовут Шейла. Это Триш, — она кивнула на розоволосую, — а это Крошка Никки. Ты теперь на третьем этаже, да? Прямо надо мной. Если ночью будет шумно — не жалуйся. Мы предупредили.
Триш салютовала банкой пива. Никки снова захихикала, возвращаясь к своей гитаре.
Ризе снова кивнула — всё так же спокойно, всё так же кротко — и направилась к лестнице. Пакеты оттягивали руки. На первой ступеньке она остановилась и обернулась ровно на мгновение, ровно чтобы встретиться взглядом с Шейлой. Фиалковые глаза на долю секунды стали холодными, оценивающими, как у змеи, которая ещё не решила, стоит ли тратить яд на эту конкретную мышь. Затем Ризе моргнула — и снова стала обычной, тихой новенькой, которая боится поднять глаза на старожилов.
— Доброй ночи, — сказала она и начала подниматься по лестнице.
За спиной раздался новый взрыв смеха, и голос Триш, перекрывая музыку, произнёс:
— Блин, она реально как принцесса. Интересно, сколько она тут продержится?
Ответа Ризе уже не услышала. Она поднялась на третий этаж, открыла дверь своей комнаты, вошла внутрь и плотно закрыла её за собой. Пакеты с чистящими средствами опустились на пол. Она постояла несколько секунд, глядя на стену перед собой. Затем медленно, очень медленно на её губах расцвела улыбка — тонкая, почти незаметная, совсем не та, что она показывала докторам и медсёстрам. Улыбка хищника, который только что получил карту новой охотничьей территории.
Она сняла ветровку, закатала рукава свитера и вытащила из пакета первую бутылку с отбеливателем.
Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.