Глава I. Настоящая кровь гуще: дела семейные.
"Я сижу в пустой кофейне, смотрю на стену и пытаюсь собрать из старых фотографий то, что мы когда-то называли семьёй. Раньше это делал Оливер. Он вообще много чего делал: держал бизнес в узде, гасил ссоры, находил общий язык с поставщиками, варил лучший кофе в квартале и улыбался так, что даже самые хмурые посетители оставляли чаевые. Теперь его нет. И кофейня работает, но как-то... не так. Как часы, у которых сбился маятник. А будничные проблемы всё копятся: Кэрол пропала со вчерашнего вечера и не выходит на связь, Май работает у меня днём, а по ночам вкалывает баристой в ночном клубе, потому что одной зарплаты не хватает. Я смотрю на стену и думаю: как мы докатились до этого? И что бы сказал Оливер, если бы увидел нас сейчас?"
(с) Натаниэль в своих мыслях.
В кофейне было тихо. Редкое утреннее затишье начала мая (не смотря на то, что кафе пришлось ехать открывать ему и принимать на себя ранний утренний поток гостей) — сейчас ни посетителей, ни звона чашек, ни шипения кофемашины, которое к концу рабочего дня могло вызывать нервный тик. Натаниэль стоял спиной к двери, уперев руки в бока, и задумчиво разглядывал пустую стену за барной стойкой. На полу, прислонённая к стулу, стояла старая картонная коробка. Из неё торчали уголки фотографий в рамках — одни в дереве, другие в металле, одна в выцветшем бархате. Он склонил голову набок, прищурился, потом наклонился в другую сторону. Чего-то не хватало. Композиция не складывалась. Он переложил одну рамку левее, другую — правее, третью убрал обратно в коробку и вздохнул. Он пытался составить то, что будет греть его сердце. Колокольчик над дверью звякнул. — Доброе утро, дядя Натаниэль! Он обернулся. Девочка лет семи, в простом тёмно-синем сарафане, уже вскарабкалась на барный стул, бросила рюкзак на соседний и поправляла растрепавшиеся на ветру волосы. Пшеничные пряди рассыпались по плечам, веснушки на носу — побледневшие после зимы, но уже заметные — шевелились вместе с улыбкой. — Привет, стрекоза. — Он вытер руки полотенцем. — Почему не в школе? Алексис приходилась ему двоюродной внучкой, а если точнее — двоюродной племянницей (по крайней мере, он так пытался считать), но в их семье степени родства давно перепутались, как нитки в старом клубке, и он махнул рукой на формальности. Она звала его дядей, он звал её стрекозой — и это было правильно. По-семейному. Но не мог он избавиться от удушающего чувства дурноты. Не от маленькой девочки, нет. От памяти. Она была до омерзения липкой, как сироп, который недавно разлила в подсобке Май и так и не вытерла. Он помнил ту поездку. Они с Оливером ехали шесть часов в чужой город. Молча. Оливер сжимал руль так, что побелели костяшки. Май они отбивали — в прямом смысле: муж избивал её, отрезал от связи, лишил работы и в последний раз едва не убил. Они вырвали её оттуда. С боем. Но ребёнка этот изверг оставил себе. Не из любви — из расчёта. Как способ давления. Как поводок. Как напоминание: ты можешь сбежать, но она останется здесь. Май знала это. Он знал. И Алексис, сама того не ведая, росла в руках человека, который использовал её как оружие против собственной матери. Натаниэль моргнул и отогнал воспоминания. Запах сиропа остался. Ничем не отмоешь. — Учитель заболел. Первые два урока отменили, а остальные — физкультура и музыка. Я отпросилась. Сказала, что у меня семейные обстоятельства. — Семейные обстоятельства — это я? С того момента, как Май уехала из Португалии, отец Алексис взялся за дело методично. Ни скандалов, ни криков — он был умнее. Просто каждый день, капля за каплей, заливал ребёнку в уши свою версию событий: мама бросила, мама не любит, мама строит другую жизнь. А я здесь. Я всегда рядом. Я люблю тебя. Смотри, какой я хороший. К семи годам Алексис знала твёрдо: мать её предала. И если эта женщина когда-нибудь появится на пороге, она устроит ей такое, что та пожалеет о своём возвращении. Натаниэль видел это в её глазах — в том, как они холодели при одном упоминании Май. Спокойный ребёнок из года в год превращался в приговор, который ещё не привели в исполнение, и Натаниэль хотел бы, чтобы девочка узнала мать прежде, чем начнёт рубить с плеча. С матерью контакта у девочки не было. С Оливером и Натаниэлем— более чем. Пока Май не вернулась полтора года назад в Португалию, чтобы ухаживать за умирающим отцом, Алексис каждый день приходила сюда, в эту кофейню, к своим дедушкам. Они были её семьёй — единственной, которую она признавала. А Май была тенью, чужой женщиной, пустым местом. И Натаниэль не знал, что страшнее: то, что отец выдрессировал дочь ненавидеть мать, или то, что мать смирилась с этой ненавистью и даже не пыталась её оспорить. — Ты — самый семейный из всех обстоятельств. — Она наморщила нос. — Что ты делаешь? Почему стену разглядываешь? Там паук? — Нет там никакого паука. Он хотел было убрать коробку с глаз долой и заняться этим позже, но Алексис уже спрыгнула со стула и подошла ближе. Она заглянула внутрь, вытащила одну рамку — старую, деревянную, с выцветшей фотографией — и перевернула. — Ой. Это кто? Натаниэль взял у неё рамку. На фотографии, сделанной ещё до его рождения, стояли двое мальчиков: одному на вид лет семь, второму — от силы полтора-два года. Старший — темноволосый, серьёзный, с тяжёлым взглядом исподлобья. Младший — с открытой улыбкой и точно такими же голубыми глазами, как у Алексис. — Это мой старший брат. — Он говорил тихо. — Твой дедушка Оливер. Разве не узнала? Тут он ещё маленький. А это, — он указал на второго мальчика, — ещё один наш брат. Умер за два года до моего рождения. Лихорадка. Тогда многие умирали. А третий, — он перебрал фотографии в коробке и вытащил совсем старую, пожелтевшую, с погнутым уголком, — вот. Тоже не выжил. Они все были старше меня. Намного. Оливер был последним. Когда я родился, он уже учился читать. Он меня, считай, вырастил. Алексис смотрела на фотографии, потом перевела взгляд на пустую стену, на коробку, на разложенные рамки. — Так вот чем ты занимаешься, когда никого нет. Готовишь фотовыставку. А почему сейчас? Натаниэль выпрямился, потёр поясницу и снова посмотрел на стену. — Скоро годовщина. Год, как Оливера не стало. Эта кофейня была наша общая. Он её затеял, я помог. Мы вместе ремонт делали, вместе мебель выбирали, вместе первую вывеску вешали. Два дурака с молотком и одним уровнем на двоих. — Он усмехнулся, но усмешка вышла невесёлая. — А теперь его нет. И мне кажется, что он до сих пор здесь. Не в смысле призрака — нет. Просто он был частью этого места. И я хочу, чтобы все, кто сюда приходит, видели: это семейное кафе. Не просто бизнес. Не просто кофемашина и круассаны. Тут была семья. И есть. Даже если не все её члены сейчас рядом. Алексис молчала. Она смотрела на фотографию дедушки — серьёзного мальчика с голубыми глазами — и в её взгляде было что-то странное. Не грусть. Узнавание. — Он был похож на маму. — Она сказала это тихо. — И на меня. — Да. Глаза — наша фамильная черта. У моего отца были такие. У брата. У Май. У тебя. У Ноя, наверное, тоже будут, но он пока маленький, не разберёшь. Он взял у неё рамку, поставил обратно в коробку и снова повернулся к стене. — Я думаю повесить их здесь. — Он обвёл рукой пространство за стойкой. — Семейный уголок. Все, кто есть. Все, кто были. Чтобы не забывать. — А мама там будет? — спросила Алексис. — Будет. Он сказал это быстрее, чем подумал. Слово вырвалось само — короткое, твёрдое. Но внутри у него всё сжалось. Май. Его племянница. Его кровиночка. Девочка, которую он помнил смеющейся, — та, что бегала босиком по виноградникам и пела песни, перевирая слова. Та Май, что мечтала стать танцовщицей, а стала ... никем. Та Май, что влюбилась не в того и заплатила за это шрамами, которых никто не видел. Он посмотрит на старые фотографии — те, где она ещё улыбалась, где глаза её горели, где она была полна жизни, — и выберет лучшую. Самую солнечную. Ту, где она держит букет полевых цветов и смеётся, запрокинув голову, будто мир не способен причинить ей боль. Он повесит её в центр. «Пожалуйста, начни улыбаться снова. Хотя бы раз. Хотя бы чуть-чуть. Я не могу повесить на стену ту Май, которая есть сейчас, — Май с синяками под глазами и пустотой во взгляде. Я повешу ту, которая была. И буду ждать, когда она вернётся». — А я? Натаниэль повернулся к ней. — Ты — в первую очередь. У меня есть твоя фотография с прошлого Рождества, где ты с имбирным пряником и вся в муке. Хочешь — повесим. Хочешь — другую поставим. Выбирай. Алексис заглянула в коробку и начала перебирать снимки. Потом подняла один — цветной, яркий, где она стояла на фоне кофейни и держала табличку с надписью «Открыто», которую повесили в первый день после долгого ремонта прошлой осенью. — Вот эту. Тут я помогаю. А не просто сижу и ем печенье. — Ты всегда помогаешь. — Натаниэль потрепал её по голове. — Даже когда просто сидишь и ешь печенье. С тобой здесь теплее. Она наморщила нос и снова заглянула в коробку. А он посмотрел на стену и вдруг понял, что композиция, которая не складывалась всё утро, наконец сложилась. Просто нужно было, чтобы кто-то оказался рядом. Кто-то из семьи. — Ладно. Давай я сделаю тебе какао, а потом вместе повесим, пока посетителей нет. Идёт? — Идёт. Только не какао. Шоколадный коктейль. С пенкой. Как в прошлый раз. — Договорились. Он пошёл к кофемашине, а Алексис осталась у коробки, перебирая старые фотографии. В её глазах — голубых, как льдинки, — горело что-то тёплое. Что-то, что, возможно, было сильнее обиды. Что-то, что однажды поможет ей простить нерадивых взрослых. Он поставил перед ней стакан. — А ты почему сегодня один работаешь, дядя? — Алексис потягивала шоколадный коктейль через трубочку, болтая ногами под барным стулом. Натаниэль вытер руки полотенцем и поправил выбившиеся из хвоста волосы. С утра он уже набегался: Кэрол не вышла на связь, поставщик задерживался, кофемашина барахлила ровно в тот момент, когда в очереди стояло трое. Но при Алексис он старался не показывать усталости. Она приходила нечасто и всегда неожиданно — забегала после школы или по выходным, и каждый раз он ловил себя на мысли, что эта семилетняя девчонка с пшеничными волосами до пояса и пронзительными голубыми глазами разбирается в людях лучше многих взрослых, не смотря на свойственный ее возрасту, максимализм. — Май во вторую смену, а Кэрол со вчерашнего вечера трубку не берёт... — Он осёкся, не желая продолжать эту тему при ребёнке. Алексис наморщила нос — привычка, которая появлялась у неё всякий раз, когда она чуяла, что от неё что-то скрывают. Веснушки на переносице собрались в созвездие. Входной колокольчик звякнул. В кофейню вошла высокая женщина с тугим пучком на затылке, в строгом сером костюме, с острыми плечами и походкой, от которой хотелось выпрямить спину. Алексис аж поёжилась — женщина походила на очень злую учительницу из фильмов про школу-интернат. Но при виде Натаниэля её лицо смягчилось, расцвело, и она, чуть склонив голову набок, пропела: — Доброе утречко! Эспрессо с молоком, пожалуйста, красавчик, хе-хе-хе! Натаниэль на мгновение замер. Румянец — совершенно дурацкий, неуставной — залил его щёки. Он кашлянул, быстро принял заказ и с невозмутимым, как ему казалось, лицом передал чашку. Женщина приняла её, расплываясь в улыбке, и, цокая каблуками, уплыла к дальнему столику. Алексис проводила её взглядом и повернулась к дяде. На губах девочки играла та самая улыбка, от которой Натаниэлю всегда становилось не по себе. — Дядя Натаниэль, а жениться снова когда будешь? Он чуть не выронил тряпку. — Как от развода своего отойду, Алексис. — Он усмехнулся и, чтобы сменить тему, достал из-под стойки бумажный пакет, с которым шуршал последние пять минут. — Вот. Это тебе угощения. Конфеты, печенье — всё, что ты любишь. Кушай и вспоминай своего доброго дядюшку, когда домой придёшь. И да... напиши мне обязательно, как доберёшься. А то в городе люди пропадать стали. — Ну, дядя! — Алексис закатила глаза и закрутилась на барном стуле. — Я же не маленькая, ни с каким извращенцем никуда не пойду! Натаниэль замер. Лицо его вытянулось. — Да откуда ты такие слова вообще знаешь... Алексис молча достала из кармана сарафана смартфон и помахала им в воздухе. Брелок Hello Kitty качался из стороны в сторону, как маятник. — Всё благодаря современным технологиям и свободному интернету! Он хотел сказать что-то про родительский контроль, про то, что детям нечего делать в сети, но осёкся. Алексис не была его дочерью. И её отец — он мысленно скрипнул зубами — вряд ли прислушался бы к его советам. Он бросил взгляд на часы. Стрелка подбиралась к двенадцати. Ещё немного — и в кофейню войдёт Май. Он не мог допустить, чтобы они столкнулись, ведь Май не в том состоянии. — Так, солнышко. — Он мягко, но настойчиво взял девочку за плечи и подвёл к выходу. — Давай-ка поторапливайся. Скоро твоя мама придёт. Фотоуголком займёмся в следующий раз. Алексис замерла. В её глазах, ещё секунду назад искрившихся весельем, промелькнуло что-то колючее. Она сжала губы в тонкую линию и наморщила нос — но теперь это выглядело иначе. Не забавно. Горько. — Она мне не мама. — Голос девочки звучал тихо, она смотрела в пол. — Мамы не бросают. Мамы не исчезают на семь лет, чтобы потом вернуться с новым ребёнком и делать вид, что ничего не было. Натаниэль опустился на корточки. Теперь их глаза были на одном уровне: его — уставшие, с покрасневшими белками, и её — голубые, как льдинки, и такие же холодные. — Послушай меня. — Он говорил тихо. — Я не прошу тебя её прощать. Я не прошу тебя её понимать. Я прошу только одного: не приходи в её смены. Хотя бы сейчас. Она... — Он запнулся, подбирая слова. — Она не в том состоянии, чтобы всё тебе объяснить. Но когда-нибудь она объяснит. Обещаю. Алексис долго смотрела на него. Потом вздохнула — совсем по-взрослому, — взяла пакет с конфетами и шагнула к двери. — Ладно. Ради тебя. Колокольчик звякнул. Девочка вышла, и её пшеничные волосы мелькнули за окном и исчезли. Натаниэль выдохнул и прислонился к дверному косяку. На душе было тяжело. Он отправил еще одну эсэмэску Кэрол и надеялся, что все с ней в порядке и она просто проспала. Потом, недолго думая, набрал номер Май. — Да, да, да, дядя, я бегу! — раздалось с телефона.***
Колокольчик звякнул за спиной. Алексис вышла из кофейни, прижимая к груди бумажный пакет с конфетами и печеньем, и сладкий запах шоколадного коктейля всё ещё держался на губах. Дядя Натаниэль помахал ей через окно и вернулся к кофемашине. Она помахала в ответ, но далеко уходить не стала. Любопытство — старое, знакомое, как брелок на телефоне, — дёрнуло её за рукав. Она огляделась, заметила скамейку через дорогу, в тени старого платана, и направилась к ней. Села. Достала из пакета печенье. Отсюда кофейня была видна как на ладони: входная дверь, большие окна, барная стойка, за которой суетился дядя Себастьян. И улица, по которой должна была прийти она. Алексис не знала, зачем ей это нужно. Она не хотела с ней говорить — боже упаси. Она не хотела даже, чтобы та её видела. Но посмотреть... посмотреть ведь можно? Просто чтобы понять, какая она теперь. Просто чтобы запомнить и уйти. Печенье хрустнуло на зубах. Она появилась через несколько минут. Невысокая женщина с серой сумкой на плече — той самой, с тёмными пятнами, которые не отстирались, — бежала по улице, и её косичка развевалась на ветру, как вымпел. Бежала она некрасиво — спотыкаясь, прихрамывая, одной рукой придерживая сумку, другой — воротник пальто. Лицо у неё было уставшее, бледное, с лиловым пятном на скуле — не то синяк, не то тень. Алексис замерла с печеньем у рта. Вот, значит, какая она теперь. Её мама. Май. Женщина скрылась за дверью кофейни. Колокольчик звякнул, и Алексис выдохнула. Она не поняла, что всё это время не дышала. Время потекло медленно. Солнце переползло через платан, тень скамейки сдвинулась и стала короче. Алексис сидела, болтала ногами и смотрела. Она видела, как дядя Натаниэль вышел из кофейни — видимо, по делам, — накинул пиджак и быстрым шагом скрылся за углом. Видела, как улица наполнилась людьми, а потом опустела. Видела, как забавные люди в розовых клоунских костюмах и масках ходили по тротуару, показывали маленькие сценки и трюки, завлекали прохожих в цирк. Один из них, самый шумный, с бубенцами на поясе, сделал сальто прямо перед скамейкой и подмигнул Алексис. Она наморщила нос и отвернулась. А потом — спустя час, может, два, когда солнце уже начало клониться к закату, — она решилась. Спустилась со скамейки, перешла дорогу и тихо, на цыпочках, подошла к окну кофейни. Заглянула. Май была там. Одна. Посетителей не было. Она нагибалась и протирала барные стулья — один за другим, методично, не поднимая головы. Юбка у неё была короткая, или просто задралась от движений — Алексис не поняла. Но когда Май наклонилась особенно низко, чтобы оттереть пятно на ножке стула, юбка задралась так, что стало видно нижнее бельё. Простые белые трусы. Ничего особенного. Но Алексис поморщилась. Это было... стыдно. Неудобно. Как будто она подсматривала за чем-то, чего ей не полагалось видеть. И тут она заметила его. Высокий клоун стоял у фонарного столба, чуть поодаль от кофейни. Он был выше дяди Натаниэля на целую голову, а может, и больше — долговязый, нескладный, в пёстром красном костюме, с белым лицом и чёрными прорезями глаз. Маска. Настоящая маска — не раскрашенное лицо, а картонная или гипсовая, с нарисованной чёрной улыбкой. Он замер неподвижно, как марионетка, забытая после спектакля, и смотрел в окно. Туда же, куда и она. На её мать. Алексис перевела взгляд с него на Май, потом обратно. Внутри кофейни женщина всё ещё возилась со стульями, не поднимая головы. Снаружи — высокий клоун пожирал её глазами. Он не заметил, как девочка подошла. Не заметил, как встала рядом — так близко, что могла бы коснуться его рукава. Он был поглощён наблюдением настолько, что, казалось, забыл о существовании всего мира. Алексис скрестила руки на груди, сморщила нос и посмотрела на него снизу вверх. — Ты знаешь, что похож на озабоченного извращенца, дядя клоун? Он вздрогнул — резко, будто его ударило током. Плечи дёрнулись, голова качнулась, и он отступил на полшага. Движение рваное, неестественное — так дёргаются марионетки, когда их тянут за нитки не с той стороны. Чёрные прорези маски уставились на неё, и в них не было ни угрозы, ни злости — только глубокая, почти детская растерянность. Он не ожидал, что его заметят. Не ожидал, что застанут врасплох. И уж точно не ожидал, что этим кем-то окажется маленькая девочка с пшеничными волосами и голубыми льдинками глаз. Он не знал, кто она. Просто ребёнок. Просто прохожая. Просто... Алексис видела его растерянность, и это ей понравилось. Она качнулась на каблучках — туда-сюда, туда-сюда, — и улыбнулась. Улыбка была как у матери: чуть кривоватая, левый уголок выше правого. Но холоднее. — Это моя мама. — Она кивнула в сторону окна. — И ей не понравится, что за ней кто-то так бесстыдно наблюдает. Слово «бесстыдно» она произнесла по слогам, смакуя, как леденец. Клоун замер. Пальцы, теребившие край рукава, остановились. Он перевёл взгляд с девочки на окно, потом обратно. Мать. Это её мать. Эти глаза — такие же. Эта улыбка — такая же. Эти веснушки, этот нос, эта манера смотреть снизу вверх, не боясь и не отводя глаз. Он попятился — ещё шаг, ещё полшага, — пока спиной не упёрся в фонарный столб. Застыл, прижатый к железу, как напуганный зверь. Маска улыбалась своей чёрной нарисованной улыбкой, но всё его тело кричало: он хочет провалиться сквозь землю. Алексис качалась на каблучках и смотрела. Ей семь, но сейчас она была старше его. Старше, увереннее, спокойнее. — Что, дядя клоун, язык проглотил? — Она склонила голову набок, точь-в-точь как он сам минуту назад. — Или тебе его отрезали? Он не ответил. Разумеется, не ответил. Просто стоял и смотрел на это маленькое, хрупкое существо, которое почему-то не боялось его. Которое смотрело как на провинившегося школьника. Которое было точной копией женщины за стеклом. Внутри Май выпрямилась, потянулась и пошла к кофемашине. Так и не взглянула в окно. Так и не увидела ни дочь, ни клоуна, ни эту странную сцену. Алексис проводила её взглядом и снова повернулась к клоуну. — Я тебя запомнила. Если ещё раз увижу, что ты за ней подглядываешь, — расскажу дяде Натаниэлю. А он полицию вызовет. Или сам разберётся. У него за стойкой бейсбольная бита. Для особых посетителей. Биты не было. Но клоун этого не знал.
Пока нет отзывов.