Пэйринг и персонажи
Метки
Описание
Лицо у хена непроницаемое. Хочется сразу же зарисовать выражение с того ракурса, с которого его вижу я. Короткие ресницы накладывают свой отпечаток в темноту под глазами. Источник света — сверху, как на допросе. А я все жду, когда слепящий луч направят на меня. Как софиты.
Как сцена, на которой я каждый раз исповедуюсь и даю чистосердечное.
Примечания
открытый финал в данной работе будет типичным открытым в принципе, но не типичным для меня
part three
18 ноября 2024, 01:16
Давным-давно… мне снился сон. Липкий и ледяной. Как рыбья чешуя, когда ее трогаешь. Помнил я снова совсем немного. Холод, ослепляющее пятно, судороги, а затем полная темнота. И всегда почему-то на фоне слышно вторую часть из четырнадцатого квартета Шостаковича.
Декабрь отживал свои первые дни, а я уже думал, что мог бы подарить хенам на Рождество. Идеи возникали быстро, но отметались либо по недостаточным финансовым возможностям. Либо… я просто не мог объяснить себе, почему нет. В каких-то вещах я не умею переступать через себя, хотя тут ничего такого. Например, нарисовать хенов. Довольно безобидно. Казалось бы.
И если с Джин-хеном не было бы проблемы, то вот с Юнги…
Мне кажется, я выдам все свои чувства сразу же, как только он увидит эту кривую мазню. А еще я боюсь, что не примет. Или не понравится. Или у меня не получится. Не получится ведь.
Или… или, я знаю, знаю ведь, что я сам себя съем от того, насколько далек в навыках от желаемого результата.
Я стою у магазина электроники. Недавно Джин-хен жаловался на боли в шее, поэтому я хотел найти массажер. Это, вероятно, слишком дорого для рождественского подарка, но у хена совсем скоро день рождения. Однако я не уверен, что смогу приехать в декабре к ним — количество концертов как по учебе, так и на работе увеличивается в геометрической прогрессии. И сто двенадцать часов без Юнги легким мановением несправедливой отрезвляющей реальности превратились в тысячу. Завтра, к примеру, будет премьера новой симфонии молодого корейского композитора, недавно закончившего аспирантуру. А дальше — нескончаемый поток программы, от которой я иногда выматываюсь даже тогда, когда просто думаю. От которой я выматываюсь, не успев наканифолить смычок.
Холодный белый свет, виднеющийся впереди, режет глаза. И я щурюсь, я перестаю понимать, кто я и почему я здесь стою. И держусь, чтобы не отключиться из-за жуткой сонливости. Я вспоминаю: точно, массажер. Я вспоминаю: точно, пришел за подарком. Недорогим, который, вообще-то, уже нашел в электронном каталоге магазина, на вывеске которого сейчас мигает четыре буквы из десяти. Гул вокруг заставляет нервничать и теряться в пространстве. Сжимаю кулаки и до крови закусываю губу, чтобы сконцентрироваться и не ослепнуть от прогрессирующей временной глухоты.
Дыхание. Громкий вдох, воздух пронзает внутреннее ухо. Я медленно иду к стойке выдачи заказов с неоновым указателем сверху. Хоть бы ко мне не подошел консультант. В типичном сценарии разговоров с незнакомцами я неловко запинаюсь, стараясь ответить «нет, спасибо» на предложение о помощи, и по итогу выдаю самую тупую и невнятную тираду, а потом больше недели периодически умираю со стыда.
Коробка распирает руки в разные стороны. Она чуть больше, чем мне казалось. Понравится ли хену эта модель? Я очень надеялся, что да. И был почти спокоен, ведь, каким-то внутренним чутьем, интуиция, да что угодно, мне казалось, что его реакции опасаться не стоит.
А вот что делать с Юнги-хеном — не приходит на ум до сих пор. Если бы я «знал», что он играет на виолончели, я бы точно подарил что-то связанное с этим. Запчасти, пластинки с хорошими записями, к примеру, тех же сонат Шостаковича, может, различных струнных квартетов, но, все-таки, оставляя предпочтение виолончели как солирующему инструменту, или сертификат на ремонт инструмента, в конце концов.
Можно было бы и проигрыватель, но не слишком ли дорогой подарок для столь недолгого знакомства?
Я не знаю. Не знаю. Не знаю.
Смотрю на свои руки. Сухие заусенцы прилично отходят от кожи. Рюкзак тяжелеет, когда я кладу туда все, что купил и рвано застегиваю молнию.
Я не помню, как засыпаю уже на улице с прижатым к животу рюкзаком с подарками. Только щекотную вибрацию телефона, которая кажется нереальной, как и я сам, распластанный по заснеженной скамейке. Мороз пробирает до костей, но я ничего не чувствую, потому что кожа пылает так сильно, что болит. Вгляд стекает жирной каплей с подсветки вывески «Louis Vuitton» на торговом центре, из которого я вышел подышать, на разъезжающиеся по мановению палочки входные двери. Руки горят из-за окоченевших костей в ладони, и, чем больше я двигаю заледеневшими-пылающими пальцами, тем сильнее жар охватывает мое тело в принципе.
Я шмыгаю текущим носом, стараясь собрать такие же стекающие по стенкам, как мой взгляд, мозги. Кто-то ко мне подходит, интересуясь, все ли со мной в порядке, кто-то косится или шарахается, а кто-то тычет пальцем и втихаря снимает на телефон. Мозг странно устроен: я вижу все, что происходит, но оттого, что много не сплю, не понимаю и половины.
Господи, что же подарить Юнги?
Я шатаюсь между магазинами, как неприкаянный. Как призрак, у которого на ноге болтаются гремящие цепи.
Мне жарко и плавится мозг.
Я не замечаю ни одного знакомого лица. Я не замечаю ни одной знакомой черты. Ничего. Ни миндалевидных глаз Юнги, ни крупных и ровных зубов Сокджина, ни губ-сердечек Хосока, ни даже родинки на носу, как у Тэхена, которую я высмотрел у него случайно: он тогда заляпал нос мороженым, потому что ткнулся им в тарелку, чтобы понюхать вишневый запах.
Я не замечаю и чужих растерянных взглядов, так хорошо знакомых мне, потому что я потерян сам, и потому мало что могу, когда не знаю дороги к себе.
Мне приходится остановиться на нейтральном подарке: нескольких книгах из серии «Гарри Поттера». Даже если кто-то педантичный и скрупулезный, как Юнги, находит там дыры в сюжете, то, по крайней мере, есть в этой сказке о Хогвартсе рождественская атмосфера.
Все во мне смешивается в единый поток, а я даже не успеваю пересечь порог комнаты. Опять вспоминаю злость Юнги, когда моя рвущаяся нежность совершила покушение не него. Я ему неприятен? Или тому виной что-то другое?
Первый снег, если бы мог, с шипением бы таял о мои раскаленные щеки. Там и неискореняемый стыд, и непонятный мне жар, и еще куча всего, что заставляет меня спотыкаться о собственные ноги, когда я несусь с распахнутой курткой, глотая ртом промозглый ветер, скребущий мне горло до крови.
Я кашляю. Кажется, что стенки пищевода и трахеи щекочут ледяной крошкой. Я бегу, кашляю, слезы стекают по щекам, а рюкзак ударяется о спину, отсчитывая шаги-доли, кажется, что сейчас я бегу восьмыми из четвертой части концерта Элгара.
Меня слышно задолго до того, как я появляюсь в комнате. Я хочу проскользнуть незаметным пятном, но Чимин с первых секунд смотрит на меня в упор, вытягивая уголки губ по сторонам. Легкое замешательство прослеживается в нем. Однако, промазав с ног до головы разувающегося в углу меня, отряхивающегося от не успевшего растаять мокрого снега, он только качает головой и стремительно поднимается с места, снимая кастрюлю с верхушки шкафа и скрываясь за пределами комнаты.
Хочется замотаться в дутую куртку обратно, чтобы защититься от чувств, которые во мне вызывает Чимин. Я не могу себе объяснить и в точности описать их, но почему-то я его подсознательно боюсь.
Рюкзак с подарками я закинул куда подальше, не решившись распаковывать, чтобы не привлекать чужого внимания. Другие соседи на выходные уехали по домам, а Чимин, как и я, остался из-за подготовки к предстоящим концертам.
Я не помню, как оказываюсь под куполом одеяла, а передо мной простираются конспекты. И Чимин возвышается надо мной с горячей кастрюлей и невозмутимым вопросом:
— Голоден?
Я дрожу от страха. Холодные мурашки с поясницы впитываются в загривок. Я не помимаю, почему так его сторонюсь и страшусь. Страшусь его честности и противоположного мне бесстрашия. Не успеваю ответить, только поднять отчего-то виноватые глаза:
— Доставай тарелку, — говорит. От интонации мне холоднее, чем когда я разгоряченный несся по улице.
Я ведь не заслуживаю. Так почему тогда?
— Чонгук, быстрее, все остынет, — теплее на градус. Но легче не становится. Мне не хватает воздуха, чтобы реверберация донесла мои чувства Чимину. Хосоку. Вообще всем.
Мне жаль, что… Мне просто жаль. Много по каким причинам. Одеяло слишком мягкое, чтобы отрезвить меня болью, из-за того что я слишком сильно сжимаю его в ладонях. Их только судорогой сводит.
— Спасибо.
Я послушно поднимаюсь и выполняю приказ. Чимин смотрит на меня с жалостью — снова — и сардонически усмехается, закатывая глаза. Машет руками, мол, иди сюда и прекращай бессмысленно толочь воздух.
Темная челка красиво падает на его переносицу. Он глухо произносит, всучивая мне тарелку:
— Будь к себе добрее, Чонгук.
И делает вид, что ничего не говорил, заваливаясь на кровать с подносом, который ставит около ноутбука с раскрытым пдф-файлом партитуры. И перестает видеть вообще что-либо кроме экрана.
Кусок не лезет в горло, и я сквозь выступающие слезы проглатываю дерущую глотку, как и ветер на улице, еду Чимина, к которой он едва притронулся сам. Точнее будет сказать, что положил мне куда больше чем себе.
Все начинает плыть. Вкусно.
Я не понимаю, что Чимин имел в виду, и это непонимание убивает меня.
Добрее к себе? Но разве я не?
На конспектах расплываются капли жира, упавшие с подбородка. И в рыжеватом ореоле блестит совершенно не имеющее значения «ойная экс». Двойная экспозиция, то есть.
***
Когда я появляюсь зимой в канун Рождества на пороге ресторанчика с виолончелью за спиной, а Юнги меня видит с ней впервые, он и бровью не ведет. Всю дорогу, что я ехал, я корил себя за то, что не нашел способа уехать без нее. Успокаивал, что когда-нибудь это бы и так произошло. Может, я бы забылся и начал рассказывать глупые истории из своей глупой жизни, потому что поразить знаниями я не смогу, а поддержать разговор умными комментариями у меня не получается. Обычно выходит кошмарно нелепо, и мне чудится, что собеседник сходу начинает считать меня идиотом. Может, я бы показал фото, где точно бы стало ясно, кто я такой и чем занимаюсь. Может, я бы просто устал молчать. (Корю и успокаиваю). Все-таки некоторые случайности становятся судьбоносными. Стали ли они таковыми, потому что так было задумано изначально? И не было никакого другого варианта развития событий, и я так или иначе не смог бы избавиться от чехла за спиной двадцать четвертого декабря, даже если бы специально его оставил? (Не оставил бы, конечно. Что бы я делал тогда завтра и следующие годы без нее?) В наушниках что-то тихо играет. Но разбушевался ветер, поэтому из-за душераздирающих завываний извне улавливаю только отголоски мягкого тембра солиста. Салон автобуса казался нереальным, пока я ехал, водительское место то удалялось, то приближалось ко мне оттого, что тяжело было точно оценить по протяженности потусторонний коридор-проход с пустующими местами по бокам. Остановок пять сидел только я один. А затем я закрыл глаза и не заметил, как прошел полтора километра после того, как очутился на остановке. С порога ресторана вновь наваливается тепло. Сокджин, судя по звукам, на кухне, а Юнги мне открывает дверь, когда я звоню, потому что не погасла моя последняя надежда их увидеть — включенный свет. До непривычного странно, что у них висела табличка «Закрыто», хотя сейчас самый большой приток посетителей должен быть. Оценивающий взгляд Юнги блуждает вверх окольными путями от грязноватых грубых ботинок, по штанам, по моим сухим покрасневшим ладоням с кучей заусенцев, которые, сколько бы я их ни грыз, никак не исчезнут, по расстегнутой куртке, пакету в руках, виляют на плечи виолончели, верхушку, затем на мои растрепанные волосы, распахнутые глаза и замерзшее и, скорее всего, красное от холода лицо. Я захожу хвостиком за Юнги внутрь, когда тому наскучивает полировать меня глазами, стаскиваю виолончель и ставлю ее в самое неприметное место вместе с пакетом, где лежат упакованные подарки. Раздеваюсь. Руки слишком сухие: мне неприятно трогать все, к чему я дотрагиваюсь. Отделываюсь от визжащей ткани куртки, как от прокаженной. Включается вода. А затем я слышу и оборачиваюсь: — Руки помой, нахлебник, — и капли с рук Юнги, которые он роняет в раковину, на пол, а позже прячет уродливыми потемневшими пятнами в бумажном полотенце, завораживают меня. Я подчиняюсь. Ноги едва сгибаются. Кипяток причиняет сильную боль, но я сцепливаю зубы и, еле-еле разжимая кулаки, намыливаю руки. Не решаюсь взять бумажное полотенце, поэтому пытаюсь незаметно высушить о воздух, едва размахивая плоскими ладонями в разные стороны. Притуляю свое тело на стул в углу кухни, чтобы хорошо видеть сосредоточенное лицо хена. Тот мне ничего не говорит, только возвращается к кулинарным делам. И вдруг: — Расстреливать пришел? — насмешливо уточняет, кидая на меня короткий прищур. У хена красивые губы. Я давно это заметил. Но с каждым разом мне все сильнее бросаются в глаза детали, которые я все не могу забыть, однако никак не могу в точности воспроизвести, когда его не вижу. Иногда у меня возникает дурацкая мысль: а что, если Юнги маг, который накладывает на меня чары частичного забвения, чтобы я не проболтался о его способностях? И поэтому мне так тяжело воспроизвести его до миллиметра, мое сердце сжимается от тоски, если я его долго не вижу? Поэтому ко мне приковано чувство несовершенности, незавершенности, неидеальности всего того, что должно было бы быть Юнги, но никогда им не станет, потому что нет художника гениальнее природы. Хотя нет, есть. Юнги бы точно был магом льда или что-то вроде того. С белыми волосами (без отросших корней) и, в общем и целом, похожий на альбиноса. Светлые ангельски-голубые глаза. Едва заметный румянец, создающий ложное впечатление, что у него совсем не ноль градусов по Кельвину внутри. Впрочем. Я замыленным взглядом выписываю дугу по помещению. А почему Юнги… Почему он тут один? Я думал, что звуки с кухни — дело Сокджин-хена, но это Юнги. Для чего он готовит, если никто не пришел, кроме меня? Это заготовки на другие дни? — Виолончель же, — возражаю я, не сразу догадываясь об отсылке. — Мне какая разница, гитарный чехол или виолончельный, — Юнги слабо усмехается, проводя ножом вдоль позвоночника форели, чтобы сделать сашими. — Все одно. Врет и не краснеет. Абсолютный ноль по шкале Кельвина. И избегает моего настырного взгляда. Хочу, чтобы он сказал правду. А он ее — как огня боится. Или мне так только кажется. Ведь если он понял, что виолончель я ношу не просто так и она моя, то смысла скрываться больше нет. Весь корейский виолончельный мир в курсе, кто такой Мин Юнги. — Чего пришел-то? — пот стекает у него по носогубной складке, и я зацикливаюсь на движении капли вниз. А затем она растворяется в движении кончика языка. — Пока секрет, — голос дает петуха на последнем слоге. Хоть бы Юнги не передразнивал или смеялся, пожалуйста… — Когда начнешь платить за обеды? — по-доброму спрашивает Юнги. Когда начну платить за обеды? Я поднимаю оголтелый взгляд на него. Я ведь, я же не… — Я-я, — тут же вскидываюсь, — хен, я не специально не платил! — глаза мокреют, а во мне с искрами схлестывается обида от несправедливости на что-то. — Ты или Джин-хен меня одергивали и ничего не просили, — руки беспомощно свисают вниз. Кожа на переносице дергается из-за того, что уголки глаз печет, как и щеки. Острая обида пронзает меня сильнее, и я стискиваю кулаки, утыкаясь взглядом в пол. Как он мог так сказать? Это глупо, но эта мелочь — как предательский нож. Мне больно. И — правда — обидно. Но я не могу чувствовать неприязнь к Юнги долго. Поэтому оставшаяся часть проваливается куда-то в бездонное корыто, когда мир вдруг идет ходуном, шатается, и я медленно оседаю на стул, потому что ноги меня не держат. — Куки, — Юнги поднимает тяжелый и жалостливый взгляд, — я пошутил. Ну вот. Я еще и шутки не понимаю. — Куки, все правда в порядке, — более мягкая интонация. — Я не хотел тебя обидеть. Обидеть получилось, но я… — Я не обижен, хен. Неделя ужасная просто. …никогда не скажу ему этого. — Возьми столовые приборы и садись за стол. И в этом бесстрашной уверенности и покровительстве они с Чимином настолько похожи, что меня передергивает. Мы почти не говорим до прихода Сокджина, и это ничуть не странно. Хотя меня душит, давит до смерти желанием рассказать какую-нибудь чепуху, чтобы Юнги улыбнулся. Или хмурая складка между его бровей хоть немного разгладилась. Хен только перед едой сказал, что сегодня они закрыты-«открыты», потому что празднуют кое-какую годовщину. Но Сокджин опаздывает из-за раскрапризничавшейся дочери, которая поссорилась с Намджуном. Опаздывает, но приедет. Я тогда очень обрадовался, но только довольно кивнул, не став вываливать причину приезда. Ресторан наполняется жизнью, «О, Чонгук-и, и ты тут!» и легким запахом домашней выпечки, которую Сокджин принес из дома и: «Вы представляете, я так долго уговаривал Намджуна с Солли помириться, что несколько партий имбирного печенья сделал. И пока не сделал — они не помирились!». И застывает, видимо поняв, что я взаправду здесь. Юнги фыркает. Я долго смотрю на его пустые руки, поглаживающие край столешницы. Почему-то мне впервые думается о том, что я никогда не видел, чтобы Юнги долго копался в телефоне. Почему-то мне впервые думается о том, что здесь никогда не играет музыка, если нет посетителей. — Что-то случилось? — обеспокоенно спрашивает мужчина. Отрицательно мотаю головой. И безвольной марионеткой, натягиваемой за корпус, встаю и иду к рюкзаку, попутно вспоминая все заготовленные речи. И о том, что как благодарен за еду, и о том, что на время забываю о проблемах, и о том, какие они с Юнги хорошие люди и не только потому, что приняли незнакомого человека. Даже если из жалости. — Он сегодня сама загадка, — подает голос Юнги. Прокручиваю в голове и прокручиваю. Кафтовая бумага, которой обернута коробка, по-приятному шершавая, и я непроизвольно еложу по ней ладонями, возвращая себя тактильными ощущениями в реальность. Или же гипнотизируя. Двойной эффект какой-то. Я поднимаю взгляд. Две пары темных глаз. Одни — обеспокоенные. А вторые — вдруг — смеющиеся и полные лукавства. Хотя неправильно говорить — глаза. Лицо, в общем и целом. Глаза мне ни о чем не сообщают, на самом деле. Только то, что вокруг них. И в двух парах глаз я вижу четырех деформированных глупых себя с прижатой к груди коробкой. И мне внезапно нечего сказать, когда я стою перед ними, выросшими передо мной. Поэтому тупо протягиваю свои подарки. — Поздравляю, — еле-еле проговариваю, протягивая первый подарок — Джину. — С рождеством. — Это что? — спрашивает Юнги, едва сдерживаясь от недоумения, пальцем тыча на запакованный массажер. И мне тут же хочется все бросить и сбежать от унижения. Сокджин мельком меня осматривает и не жалея лупит Юнги по спине. — Господи, Шуга, ты можешь побыть милым хоть разок? — и обращается ко мне, не удостаивая вниманием ехидный смешок Юнги-хена. — Спасибо, Чонгук. Я пискляво и радостно угукаю, отворачиваясь к рюкзаку. Роюсь, и, как назло, как это всегда происходит, случайно тяну время тем, что не могу достать книги. То ли вытягиваю не так, то ли зазор маленький оставил, но время идет, я нервничаю все больше от незапланированного копошения и сдавленно пыхчу. На фоне слышу что-то вроде: «Ого! Чонгук, ты с ума сошел!» И минут на пять пропадаю в теплых радушных объятиях Сокджин-хена. — Сумасшедший, — осенней листвой проносится без остановки. Завихряется и опадает. — Ты сумасшедший, спасибо! — Это запоздалый на день рождения, — с сипом говорю я. Меня еще раз крепко обнимают и треплют по макушке. Я довольно щурю один глаз, тряся головой, чтобы вернуть вестибулярный аппарат к жизни, и едва отлепляю руки с книгами от груди. У меня вновь отнимается язык, когда я смотрю на Юнги, но заставляю себя сказать медленно и четко: — А это тебе, хен. Волшебников для волшебника, — честное слово, не припомню момента стыднее, чем этот. Или могу, но каждый новый миг с Юнги для меня каждый раз ярче по эмоции, чем предыдущий. Юнги криво усмехается, аккуратно забирая подарок из рук и дразнит меня, переспрашивая: — Волшебников для волшебника? Я сглатываю ком из пузырящихся шаровых молний, лезущих из меня, как из рога изобилия. Пульс ускоряется, а я по традиции алею и хочу разреветься. Я так редко действительно понимаю, какие чувства хочет вызвать у меня Юнги, делая так. Точнее, какие чувства испытывает он сам на деле. Выражением каких чувств является его трудная для считывания мной мимика? Такое ощущение, что у Юнги рассудок всегда холодный-холодный, где бы он ни был, как у лабораторного ученого, препарирующего меня, если бы я был лягушкой или крысой. Растягивать кожу от вскрытого брюха в разные стороны, чтобы потом пришпилить иглами. С легкой улыбкой и без гирь не сердце. Ледяной маг-исследователь. — Спасибо, — хрипит хен и треплет меня по макушке. И я снова забываю все свои переживания, подставляясь под ласку. Что бы она ни значила.***
— Эй, школьник, — зовет меня Юнги, когда садится со мной в такси. Мне водить еще нельзя, но вот-вот, а Юнги с Джином напились. И если Джин еще остался в ресторанчике за уборкой перед завтрашним авралом из-за Рождества, то Юнги был выпнут домой. — Я не школьник, хен. Я учусь в колледже. — Я знаю. Декорации спадают. Я с легкостью, от которой мне тяжело, произношу следующее: — А я знаю, что ты знаешь, Юнги-хен. — Деревья, фонарные столбы и дорожные полосы отрываются от оконной картины по кусочку, уступая новым краскам. А затем шпателем смазываются в одну сторону. — Но почему-то делаешь вид, что не в курсе. — Неловкая вышла игра, да? Теплая рука Юнги задевает бедро. Ничего не значащее тепло для кого-либо, кроме меня. Рука дергается, чтобы остановить, чтобы оставить. — Ничего, — отвечаю я, — это не мое дело, как тебе поступать. — Куки, — потеплевшая интонация в его голосе не имеет никакой разницы с его общей снисходительной вежливостью, которую я иногда путаю с заинтересованностью, — ты хороший человек. Я никак не отвечаю, потому что опять смущаюсь. Пора бы уже обзавестись иммунитетом, но Юнги такой вирус, от которого я не могу придумать вакцину, как ни стараюсь выкинуть свои чувства из головы. И надежду. Надежду на то, что я окажусь Золушкой. Или любой другой принцессой из сказки с хорошим концом. А пока не тянет даже на Братьев Гримм. О моей посредственной жизни даже книгу писать не стоит. Вирус, который я не хочу убивать. — Грязная лесть, — бормочу я. Я — до сих пор — многое хочу рассказать Юнги. И что вчера едва оторвал от себя орущего от одного вида огромного паука Хосока, и что через неделю играю пять дней подряд на разных площадках свою программу по частям. Чтобы обыграться к вступительным до смерти. Меня трясет от волнения, потому что одна из — малый зал филармонии, но я запираю на замок все порывы, связанные миром, из которого Юнги ушел. — Правда хороший, — заверяет он. Я ничего ему не отвечаю до самого дома.***
Ломтик форели, обваленной в муке, грозно шипит на сковородке, напоминая мне шуршание оркестровых тарелок. Я перестал считать пропавшие субботы, где я срываюсь к Юнги сразу после оркестра. А корить за то, что не сижу в этом время за инструментом — нет. — Почему ты выбрал Дворжака? — ни с того ни с сего спрашивает мой кумир, переворачивая рыбу на другую сторону. Вздрагиваю. Я забылся и начал напевать концерт? А Юнги все смотрит и ждет. Иногда я позволяю себе думать, что начинаю немного понимать его. И то, что ему любопытно, для меня почему-то слишком очевидно. Юнги похож на стереокартинку. Плоское изображение, в котором зашифрована трехмерная тайна на фоне одинаковых узоров, которые на первый взгляд похожи на бессюжетный хаос. Загвоздка в правильной фокусировке взгляда. Редко, но у меня получалось сфокусироваться. И я познавал истинное восхищение: увидеть целый новый маленький мир там, где его не должно было быть вообще. — У бабушки по радиоприемнику услышал его в исполнении Ростроповича. — Честно говоря, не знаю, зачем далее ступаю на опасную тропу, но я так хочу, чтобы Юнги знал, как сильно я любил его игру. И люблю. — А через несколько лет — в исполнении одного корейского виолончелиста, — голос угасает. Взгляд Юнги стекленеет. Легкая улыбка, вызванная упоминанием Ростроповича, сразу же меркнет. Это не потому что в Корее больше нет исполнителей, имеющих в репертуаре виолончельный концерт Дворжака си-минор. А потому что я неотрывно смотрел на него все то время, как говорил. Каждое слово — ему. Необязательно было называть имя, чтобы всем все стало понятно. Вроде бы мне легче оттого, что я перестал лгать о своем неведении. Последние оковы пали, освобождая меня. Но следом на шее виснет другой камень. — Что ж, занятно. — Юнги меня удивляет: не прогоняет, несмотря на то, что я залез на опасную территорию. — А ты? — Я ненавижу все, что связано с музыкой, — хен произносит это так, будто сказанное совсем его не гложет, и отключает огонь, снимая сковороду. Хен произносит так, словно это пустяковое замечание вроде «тридцатый автобус ходит только по будним дням». И вдруг отсутствие музыки в ресторанчике становится предельно ясным. Мне слегка неприятно, но я давлю это в себе. Хен возится с тарелками, выкладывая рис из мультиварки, и скумбрию поверх. Украшает листьями горошка. Ставит рядом соусы. Воду. «Я ненавижу все, что связано с музыкой» отражается эхом во мне. Смотрю на Юнги во все глаза, а он мутнеет. Мягко мне улыбается, касаясь моей челюсти мокрыми фалангами. Вытирает стекающую слезу. Я не могу перестать смотреть на него, не могу перестать прокручивать «я ненавижу все, что связано с музыкой». Не укладывается — ни боком, ни плашмя. — Я чуть ли не жил твоей игрой, — истерично икаю я то, за что мигом почувствовал бы стыд, если бы не попал в жернова ядовитого отчаяния, куда меня методично опускают навязчивые мысли о собственной никчемности, усилившиеся во стократ: даже то, что я люблю, по мнению творца, собственно, моей любви, незначительно и ничтожно. — Брось, — бормочет, — хватит реветь и нести чепуху. — Хен, но ведь это правда. Как ты можешь так говорить? — с надрывом. Я надрываюсь вдоль и поперек, и прикосновения Юнги не успевают срастить мои рваные раны. — Я… я столько раз слушал концерты Сен-Санса, Дворжака, Вивальди, сонаты Дебюсси, Рахманинова, Прокофьева, сюиты Баха, — давлюсь воздухом, Юнги слушает меня внимательнее некуда, а я падаю по частям, разорванной рукописью — ему в руки. — Твой звук, твоя погруженность и глубина преследовали меня даже во снах. Я знаю, что это звучит ужасно неловко, но я, я, — ищу, за что бы зацепиться, — как ты можешь так говорить, когда временами единственное, что останавливало меня от того, чтобы я опустил руки — это твои записи? — Господи, хватит, — более раздраженно. Отрывает мои руки, которые я к нему тяну, от своей рубашки. — Прекрати. — Хен, — я не дышу, не могу, — хен, — воздуха никогда не будет достаточно, когда Юнги говорит подобные вещи, — так нельзя. Ты не можешь так говорить. Я стискиваю кулаки, уперев их в колени. Слезы такие ядовитые. Прожигают кожу на костяшках. — Боже, блядь, Чонгук, — тяжелый вздох. — Я тебе уже все сказал. Я никогда больше не выйду играть, ясно? Меня как ледяным душем окатывает. Я продолжаю реветь, но уже ни слова выдавить не могу. Рыдания сотрясают всего меня. Юнги порывисто, но без ласки, притягивает меня к себе и грубовато бубнит: — Все, давай. Нечего мокроту разводить на ровном месте. — Хорошо, хен, — я зарываюсь носом в рубашку и прижимаюсь сильнее. И мне внезапно совестно, что я рад тому, что Сокджин-хена тут нет и я так бессовестно пользуюсь моментом.Что еще можно почитать
Пока нет отзывов.